Константин Евграфов - Федор Волков
— Вы ж его сочинения в академии не печатаете, — подзадорил Шувалов, — чего же ради он ваши трагедии ставить начнет?
— За типографией надзор держит адъюнкт Тауберт, — нахмурился Ломоносов. — А что не печатает, то верно делает: пусть этот рифмоплет сперва долги типографии уплатит. Я ж его театру ничего не должен… Ладно, пошутил я. В театре его невежества господина Сумарокова нужды не имею, на досуги нынче времени нет. Стихотворство — моя утеха, физика — мои упражнения. Однако, не осуди, батюшка Иван Иваныч, мое тщеславие, при театре народном много счастлив был бы показаться. И «Демофонта» моего, и «Тамиру» матушка-государыня изволила читать. А что ж для тех, кто читать не сподобился? Вот о ком помыслы мои… Пора бы уж, Иван Иваныч, ох, пора для просвещения народа нашего театр-то на площадь выносить по образу и подобию театра Шакеспирова. Ну а для утешения двора довольно станет и французов с итальянцами. Не обессудь меня, благодетель мой, а только я так мыслю.
— Не все сразу, Михайло Васильевич. Пока бога молю, что русских актеров-то заимели, а ведь и того не было.
— Это ты о ярославцах, о коих мне как-то поминал?
— О них, Михайло Васильевич. Уж поверь, многую фору иным иностранцам дадут! И так думаю, в старых девах не засидятся.
— Дай-то бог, дай-то бог… На россиян всегда уповаю.
— Будем уповать, Михайло Васильевич. — Шувалов поднял глаза к верхнему ряду книжных полок и, вздохнув, перекрестился.
«Язык российский не токмо обширностию мест, где он господствует, но купно и собственным своим пространством и довольствием велик перед всеми в Европе… — писал автор знаменитой «Грамматики». — Тончайшие философские воображения и рассуждения, многоразличные естественные свойства и перемены, бывающие в сем видимом строении мира и в человеческих обращениях, имеют у нас пристойные и вещь выражающие речи».
Язык, который сочетал в себе «великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность италианского, сверх того, богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языка», такой язык требовал своего полного выражения не только в философских рассуждениях, но и в искусстве.
Оценив мысль Федора Волкова о российской опере, великая княгиня Екатерина Алексеевна заботилась не столько о развитии русского национального просвещения, сколько о славе его покровителя. Мысль о русской опере императрица приняла с восторгом, смешанным с простодушным чувством любопытства: оперные спектакли на русском языке с русскими актерами? Возможно ль! А если возможно, то что еще желать для блеска двора ее величества!
Ах, каким запоздалым было высочайшее желание Елизаветы Петровны «поставить оперу на русском языке», как об этом писал историк Якоб Штелин! Если оно было вообще, ибо ничье желание здесь уже не имело ни малейшего значения. Так вешний поток, набрав силу и прорвав препоны, сам себе прокладывает русло и не нуждается ни в чьей помощи.
На придворной сцене блистало яркое созвездие талантливых русских певцов, танцоров и танцовщиц, обе столицы украшали своим мастерством русские зодчие, а на стенах покоев елизаветинских вельмож уже пленяли взоры картины русских живописцев. И не могла тогда не родиться первая опера на русском языке. Не мог русский драматург Александр Петрович Сумароков оставить своим вниманием оперу, если даже тот же немец Якоб Штелин не мог не согласиться, что русский язык «по своей нежности, красочности и благозвучию ближе всех других европейских языков подходит к италианскому и, следовательно, в пении имеет большие преимущества».
Так под пером Сумарокова родилось либретто оперы «Цефал и Прокрис», сюжетом которого послужил отрывок из книги «Метаморфозы» Овидия Назона о неверности супругов.
Овидиевы Кефал и Прокрида чуть было не нарушили обет супружеской верности, но волею случая грехопадение не свершилось. Устыженные открывшейся взаимной изменой, супруги милостиво простили друг друга и вновь зажили счастливо и безмятежно, пока Кефал на охоте случайно не поразил свою жену копьем.
Этот древний миф, превращенный западноевропейскими либреттистами в пикантный анекдот, Сумароков истолковал как трагедию верной любви, разрушенной вмешательством безжалостных богов. Его Цефал, отвергший любовь богини Авроры, обретает духовное превосходство над небожительницей, ибо безнравственно повиноваться воле развращенных богов. В финале богиня Аврора оплакивает погубленную ею Прокрис и тем самым сознает свою погрешимость.
Сумароков и здесь показал себя страстным защитником человека от неумолимых жестоких сил, от слепого рока. Такой зоркости взгляда в глубину Овидиевой мысли не было ни у одного из поэтов, писавших до него. Музыку оперы для малого состава оркестра сочинил Франческо Арайи.
Первое и второе действия спектакля связывал танцевальный дивертисмент — фантастическая феерия на фоне сказочных декораций Валериани и Перезинотти. Завершал же оперу балет «Баханты», близкий по сюжету к грустной истории Цефала и Прокрис, — история любви Орфея и Евридики.
«Орфей, лишившись супруги своей Евридисы… удалился от света и скрылся на горах фракийских, довольствуясь одним своим пением…» Как Цефал отверг любовь богини Авроры, так и Орфей остался верен памяти своей возлюбленной супруги. И тогда оскорбленные и разгневанные женщины фракийские напали на Орфея в день праздника Бахуса «и его умертвили».
Спектакль шел в театре Зимнего дворца в присутствии императрицы, наследника с супругою, первых вельмож государства, именитых иностранных гостей и дипломатов. Опера потрясла зрителей игрой русских исполнителей, волшебными декорациями, изумительными феерическими эффектами, божественными полетами богинь и героев. Но главное — стало очевидным, что русские исполнители отныне заставили разделить с собой славу лучших оперных певцов непревзойденных доселе в этом искусстве итальянцев.
Партию Прокрис пела юная Белоградская, дочь хормейстера и племянница лютниста, Цефала — Марцинкевич.
«Санкт-Петербургские ведомости» писали в ту пору, что «шестеро молодых людей русской нации» сделали «сие театральное представление… по образу наилучших в Европе опер. Несравненный хор из пятидесяти певчих состоящий, украшение театра и балеты между действиями сия оперы производили немалое в смотрителях удивление… Все как в ложах, так и в партере, равномерным многократным биением в ладони общую свою апробацию изъявили».
Яков Штелин не мог не отметить, что «слушатели и знатоки дивились прежде всего четкому произношению, хорошему исполнению длинных арий и искусным каденциям этих сколь юных, столь и новых оперистов; об их естественных, не преувеличенных и чрезвычайно пристойных жестах здесь нечего и упоминать».