Морис Дрюон - Заря приходит из небесных глубин
Жюль Бадеван, преподававший международное право — право без системы наказаний, — предупреждал нас, что исполнение взятых на себя государствами обязательств зависит исключительно от их желания. Генеральным секретарем Школы был в то время молодой Роже Сейду, из семьи крупных служителей государства, чьим гостем много лет спустя я был в нашем посольстве в Москве.
Студентам, особенно с дипломатического отделения, нравилось щеголять черными фетровыми котелками с шелковой окантовкой на загнутых полях, туго свернутыми зонтами, а зачастую даже светлыми гетрами поверх безупречно начищенной обуви — все эти аксессуары составляли уже почти устарелую униформу посольских канцелярий. Они заранее придавали себе вид того, чем готовились стать.
Встречи назначались у Пуаре-Бланша, кондитера-мороженщика с бульвара Сен-Жермен.
Эта молодежь, происходившая из аристократических кругов или из крупной буржуазии, в целом разделяла идеи правых, а то и крайне правых.
Что касается меня, то наилучшим, по крайней мере наименее дурным, строем я полагал конституционную монархию; и сегодня, испытав на себе или понаблюдав в действии два десятка систем правления, я возвращаюсь к той же мысли.
Строй, при котором правит ассамблея, чреват бессилием, и вскоре нам предстояло испытать на себе этот горький опыт. Президентский или полупрезидентский режим либо слишком краткосрочен, либо порождает чрезмерную борьбу амбиций и объединения по аппетитам, что дробит нацию. Диктатуры же всегда кончают плохо, порой даже ужасно.
Да, конституционная монархия, обеспечивая наряду с переменчивостью демократической игры постоянство государственного представительства и сообщая власти необходимую часть своего величия, дает много преимуществ. И как раз потому, что первое место уже занято, не слишком грызутся за второе.
Единственное устройство, которое можно было бы ей предпочесть, — это устройство Римско-католической церкви, потому что оно объединяет, наслаивает и сочетает в себе истинную демократию в платоновском смысле слова, олигархическую республику и пожизненную монархическую власть. Это устройство позволило Церкви пройти сквозь века. Но никто, насколько я знаю, никогда не думал предложить его в качестве образца современным народам. Разве трезво мысливший Ленин не ответил западному журналисту в 1924 году: «Все режимы Европы падут, кроме Ватикана, который уцелеет благодаря своей организации»?
Мы, учащиеся Школы политических наук, были молодыми патриотами — по определению, поскольку предназначили себя служению государству. И мы все больше и больше сознавали накапливавшиеся опасности. Так, большинство из нас усердствовали в высшей военной подготовке, что позволяло нам стать «отсрочниками», то есть завершить учебу до призыва в армию, куда нас немедленно должны были зачислить офицерами-курсантами.
Сменив свои одеяния будущих дипломатов на более спортивные костюмы, мы несколько раз в неделю отравлялись из квартала Дюплекс в Военную школу, а из форта Монруж в форт Венсенн маршировать строевым шагом и учиться обращению с оружием. Изучение кавалерийского устава, «действительного на сегодняшний день с исправлениями от 19 апреля 1930 года», имело целью приобщить нас к искусству войны. Войны былых времен.
Занимаясь в манеже без стремян, на лошадях и в седлах конной жандармерии, мы часто падали в опилки. Но, несмотря на ломоту во всем теле, возвращались оттуда с легкой душой.
Насколько язык наших учителей с улицы Сен-Гийом был отточенным, а порой и манерным, настолько же жаргон военных инструкторов, даже хорошо воспитанных, был неотесан и чаще всего груб. Нельзя мягко и безболезненно научить управляться с лошадью, да еще и сражаться верхом на ней. Грубость манежа была традиционна, но в этой обстановке рождались крепкие дружеские узы, и мы начали приобретать там определенное отношение к жизни, которое сохранили навсегда.
В предвоенные месяцы мне еще предстояло усовершенствоваться в искусстве верховой езды у тренера-португальца по имени Васконселлос, бывшего конного тореро. Он отличался весьма малым ростом и не знал себе равных в упражнениях высшей школы.
Должно быть, я один из последних парижан, кто может вспомнить, как ехал манежным галопом от ворот Дофин к площади Звезды, по кавалерийской аллее вдоль четной стороны авеню Фош, которую тогда еще называли по привычке Лесной улицей.
От тех времен мне запомнились также несколько девушек, за которыми я заходил домой к их родителям, чтобы отвести на бал. В том, чтобы спуститься в метро во фраке с белым галстуком, тогда не было ничего удивительного.
III
Дом Грега
Я очень хотел познакомиться с Анной де Ноай. Увы, та, что написала «Ослепления», «Неисчислимое сердце», «Честь страдать», умерла раньше, чем я повзрослел и смог бы встретиться с ней. Я сожалел об этом.
От Анри де Ренье, о котором я говорил выше, мне досталось лишь прикосновение к его гробу. По его смерти из всех многочисленных тогда поэтов, кто настойчиво придерживался классического пути, самым известным был Фернан Грег. Этого, по крайней мере, я не хотел упустить.
Я уже упоминал, что устроил в своем лицее поэтический утренник в его честь. Это стало моим предлогом увидеться с ним.
Вот запись, с трудом найденная среди бумаг времен моего отрочества. Читаю: «Суббота, 20 марта 1937. Решающий день в моей поэтической судьбе. Я хочу видеть в нем то же значение, что и в визите, который Анри де Ренье нанес Сюлли Прюдому, когда был едва ли старше меня». Этот день и в самом деле стал решающим, но отнюдь не в том, что я себе воображал. Жизненным поворотом.
Грег принял меня, юнца, с крайней благожелательностью и обаянием. Он хорошо знал мою тетку Жермену Дрюои, равно как и былых завсегдатаев ее салона в Дуэ.
Сказанное мной о Ренье ему понравилось. «У Вас есть критическое чувство и лирический пыл, — написал он мне, — в Вашей речи чувствовался жар сердца и ясность ума». Как же мне всю жизнь хотелось заслужить столь снисходительное суждение!
Прочитанный мною доклад о нем самом понравился ему настолько, что он пожелал увидеть его изданным; мой опус напечатали за счет одного из его друзей, тоненькой, не предназначавшейся для продажи книжечкой.
Грег дал мне список тех, кому следовало разослать экземпляры, начиная со всех членов Академии. Я получил множество хвалебных отзывов, которые наверняка имели целью доставить удовольствие скорее ему, нежели мне. Но все же это был не пустяк — получить несколько любезных слов за подписью герцога де Брольи или маршала Франше д’Эспере. Некоторые академики называли меня «мой дорогой собрат» — милость, которую они оказывали всякому, кто пользовался пером. А кардинал Грант уверял меня в своих «уважительных и преданных чувствах». Его секретарь наверняка не осведомился о возрасте автора.