Альберт Вандаль - Возвышение Бонапарта
Кроме того, якобинцы своими дикими выходками опозорили парламент, который вышел из этого кризиса еще более “презираемым и ненавидимым”,[397] и вызвали удвоение предосторожностей против всех республиканцев яркой окраски. Директория воспользовалась случаем отрешить от должности нескольких членов департамента; остальные ушли сами. Эта администрация, уцелевший в Париже пережиток центральной муниципальной власти, ускользнула от крайней партии, – еще одно препятствие, убранное с дороги будущего консула. Во главе новой администрации поставили Ле-Куте де Кантеле, человека аккуратного и делового. Это он впоследствии поручился Бонапарту за покорность Парижа, прежде чем тот сел на лошадь, Многие чиновники, державшиеся известных определенных взглядов, нашли, что честь запрещает им сохранить за собою свои места, когда товарищи их уволены, и c треском вышли в отставку, заклеймив меры, принятые правительством, именем “прелюдии к государственному перевороту”;[398] они думали восстановить общественное мнение против интриг и происков Сийэса, а добились только того, что сами себя устранили от власти, ослабили противодействие и уступили поле битвы врагу.
Тем не менее, Директория еще долго держалась настороже. В Люксембурге все входы и выходы охранялись военным караулом, как в крепости; рассказывают, будто гренадеры, стоявшие там на бессменной страже, три дня и три ночи не снимали сапог. Газеты уверяли, будто директора поделили между собой главный штаб, и каждый заставляет свою часть ночевать у себя в квартире; в официальном “Rédacteur” было напечатано опровержение.
Совет пятисот, со своей стороны, все время опасался, что его разгонят силой, и никак не мог прийти в равновесие. Обсуждались меры защиты, говорилось о необходимости назначить начальником стражи какого-нибудь генерала, но тем дело и ограничилось: ни к какому решению прийти не могли и жили в постоянных тревогах. Совету казалось, что над ним постоянно висит Дамоклов меч военной экзекуции, – такое сильное впечатление произвело на него заседание 28 фрюктидора, бывшее как бы предвкушением брюмера.
В действительности, ни законодательной, ни исполнительной власти не грозила неотложная гибель. Якобинцы не могли рассчитывать, что им удастся силой завладеть Люксембургом, так как народ был против них, или, по крайней мере, уже не за них. Большинство директоров точно так же неспособны были учинить переворот, так как у них не было под рукой подходящего человека, чтобы увлечь народ и взять приступом дворец Бурбонов. И тем не менее обе эти группы были пугалом друг для друга; обеих мучил страх, жестокий страх, всегдашний страх, вследствие сознания собственной слабости – сознания, что у них нет твердой почвы под ногами, и что они окончательно уронили себя в общественном мнении. А пока в парламенте шла эта борьба двух бессилий, этот поединок двух теней, народные тяготы разрастались до ужасающих размеров. Наступление якобинцев, казалось, временно было приостановлено, но материальные и экономические результаты его сказывались повсюду. Законы, изданные по настоянию крайних элементов тотчас после 30-го прериаля и впоследствии, в промежутки их господства, – законы касательно имущества и личности подозрительных людей, закон о прогрессивном налоге, закон о заложниках – приносили плоды и, прибавляя лишний гнет к суровым требованиям национальной защиты, терзали страну. Дела повсеместно пришли в расстройство, и Франция была доведена до крайней нищеты.
Прогрессивный стомиллионный налог на богатых прикрыли парадоксальным именем вынужденного или принудительного займа; это был способ обойти конституцию, в принципе стоявшую за пропорциональное обложение. Занятые или вытребованные сто миллионов предполагалось возвратить натурой национальными имуществами; но дело в том, что эти имущества и закладные на них были страшно обесценены, и заимодавцам, помимо воли, приходилось довольствоваться почти прозрачными гарантиями. А потому уже одно оповещение о налоге, хотя еще никто не знал, как он будет распределен, вызвало панику среди всех, кто еще владел во Франции какими-нибудь капиталами. Вместо того, чтобы пускать в ход свои деньги и получать их обратно с прибылью, обладатели их теперь только и думали о том, как бы изъять их из обращения и поскорее припрятать в надежном месте; впечатление было потрясающее; все дела разом стали.
Закон, в принципе решивший вопрос о прогрессивном налоге, был вотирован 10 мессидора, а 12-го в газетах читаем: “Во всех банковских и коммерческих делах полный застой. Звонкая монета стала большой редкостью и что ни день, то становится реже; покупают много луидоров; каждый бережет и копит свои”. 1-го термидора: “На парижской бирже почти никаких дел. Деньги, ничто день, то реже. Золотые в 24 франка покупают с надбавкой в 16–18 су за штуку сверх действительной стоимости; половину векселей протестуют, и векселедатели ничего не предпринимают, чтоб избежать этого”.[399] Кредит давно уже подорван; государственные фонды все падают, ибо на них совсем нет спроса; в мессидоре и термидоре стоимость консолидированной трети колеблется между 8 ф. 65 с. и 7 ф. 65 с.
Легко было предвидеть, что распределение налога будет основываться на внешних признаках богатства поэтому каждый спешил сжаться, сократить свои расходы; в обществе только и было речи, что о необходимости продать свой кабриолет, карету, отпустить часть мужской прислуги и т. д.[400] Богатые люди заранее учились надувать казну с помощью разных обходов и уловок; не один перевел свою карету на имя своего кучера путем фиктивной продажи. По мере того, как из прений в совете пятисот выяснялся способ раскладки и сбора налога, причем слагалась целая система преследований, все более и более клонившаяся в сторону насилия, росло и смятение в публике; многие негоцианты и иностранцы запасались паспортами в Гамбург, Испанию и Швейцарию, почти единственные страны, с которыми Франция не вела войну. Из оставшихся все наперерыв кричали о своей бедности и старались представить тому наглядные доказательства, “В наши дни люди состоятельные так же аффектированно прячут свое богатство, как в былое время старались выказывать его и даже преувеличивать… Иные нарочно банкротятся, чтобы вернее доказать свою бедность”;[401] и эти фиктивные разорения влекли за собою бесконечное множество настоящих. Роскошь, поддерживавшая торговлю и промышленность, кормившая тысячи семейств, была развенчанной царицей; заказы прекратились, и в перспективе предвиделось “к началу зимы несметное количество рабочих без работы”.[402] Владельцы недвижимости, со своей стороны, впали в полное уныние; они чувствовали, что обложения им не миновать, а между тем рыночная цена их имений сильно понизилась, так как на усадьбы и землю трудно было найти покупщика; на всем пространстве республики земля сильно упала в цене. Уже высчитано было, что за сто миллионов, собранных с богачей, Франция в целом поплатится пятьюстами.