Генри Миллер - Книги в моей жизни: Эссе
Какая трудная задача для биографа! Герр Людвиг изучил двадцать тысяч документов. Послушаем его самого:
«Прежде всего это был длинный ряд дневников и записных книжек, которые он почти непрерывно вел и хранил, начиная с двадцатого и кончая шестьдесят девятым, последним годом его жизни. Затем приходно-расходные книги, семейная переписка, юридические бумаги, паспорта и дипломы, огромные тома его лингвистических штудий — вплоть до упражнений в написании русских и арабских букв. Сверх того, газетные вырезки со всех концов света, таблицы исторических дат и составленные им самим словари двенадцати языков. Поскольку он сохранял абсолютно все, я нашел — наряду с чрезвычайно ценными памятными записками — даже приглашение на благотворительный концерт, адресованное его бедной жене. Каждый документ имеет дату, проставленную им собственноручно».
Я не могу закончить эту тему без упоминания об одном забавном и патетическом эпизоде, связанном с Агамемноном. Ближе к концу жизни, обсуждая, наверное, в тысячный раз вопрос о том, принадлежал или нет выкопанный скелет Агамемнону, Шлиман крикнул своему молодому помощнику Дёрпфельду: «Значит, это не Агамемнон? И украшения не его? Прекрасно! Давайте назовем его Шульце!»
Да, каждую ночь я ложусь в постель и начинаю думать о книгах, которые прочел вечером (за весь день у меня есть только два часа на чтение). В одну ночь это жизнь Хенти, в другую — двухтомная автобиография Райдера Хаггарда, в следующую — брошюра о Дзен, потом жизнь Элен Келлер, исследование о маркизе де Саде, работа о Достоевском — либо Янко Лаврина (еще одного старого любимца и наставника), либо Джона Каупера Поуиса. Я быстро перехожу от одной жизни к другой: Рабле, Аретино, Успенский, затем Герман Гессе («Паломничество в страну Востока») и его «Сидцхартха» (мне нужно прочесть два английских перевода и сравнить их с французской и немецкой версиями), Эли Фор («Танец над огнем и водой») и отдельные пассажи из «Истории искусства», «Черной Смерти», Боккаччо, «Великодушного рогоносца» — et c’est bien magnifique, comme je vous ai dit par la carte postale[133]. Позвольте мне на мгновение задержаться тут. Кроммелинк! Фламандский гений. Для меня это второй Джон Форд. Драматург, который пополнил репертуар бессмертных пьес. И использовал мою излюбленную тему — ревность. «Отелло»? Заберите его себе! Я предпочитаю Кроммелинка. Пруст был великолепен в лабиринтах своих описаний. Но Кроммелинк достиг абсолюта. Не знаю, можно ли теперь добавить еще что-то к этой великой теме. (Поблагодарите от меня вашего коллегу Ж. Дипре за его превосходную рецензию на недавнее представление этой пьесы в Брюсселе. Увидим ли мы ее здесь хоть когда-нибудь?)
Да, я не могу спать ночами, начитавшись всех этих чудесных книг. И одной достаточно, чтобы у человека закружилась голова. Некоторые из них новые для меня, другие я уже читал. Они накладываются друг на друга и переплетаются, они дополняют друг друга, даже если внешне кажутся несравнимыми. Все они — одно целое. У Фора есть строчка, которую я хотел вспомнить. Вот она: «Художник стремится к конечному порядку». Как это верно! Увы, даже слишком. «Порядок в нас, а не где-нибудь в другом месте, — говорит Фор. — И не воцарится он в другом месте, разве что у нас хватит сил, чтобы воцарился он в нас».
Один из моих читателей, молодой французский психоаналитик, прислав мне выдержки из книги Бердяева, где последний говорит о хаосе современного мира и которые я сумел перевести, добавил, что хаос этот есть также и во мне. Как будто я этого не знал! «Художник стремится к конечному порядку». Bien dit et vrai, même s’il essaie de ne rien donner que le chaos qui réside en lui-même. Ça, c’est mon avis. Aux autres à dénicher ou la vérité ou le complexe. La, je reste, moi.[134]
Позвольте добавить к этому, что некоторые из моих друзей-книгопродавцов, к которым я обратился с просьбой прислать нужные книги, ответили мне совершенно незаслуженным щелчком по носу: «Никогда не видел такой фантастической каши из названий!» Как если бы, выбирая из всех книг, прочитанных мною за последние сорок лет, я должен был составить приятный и внятный для них список! Для них это нелепая мешанина — я же вижу в ней порядок и смысл. Мой порядок и мой смысл. Мою эволюцию. Кто имеет право указывать, что мне читать и в каком порядке? Это же абсурд! Чем больше я изучаю свое прошлое, раскрывающееся через прочитанные мною книги, тем больше логики, тем больше порядка, тем больше дисциплины я открывал в моей жизни. Разумеется, ни один Творец не стал бы предписывать человеку его извилистые и многообразные пути, равно как сделанный им выбор и принятые им решения. Вы можете представить себе гроссбух, куда были бы занесены прихоти и капризы всех смертных, когда-либо живших на земле? Не безумие ли вести такую приходно-расходную книгу? Уверен, сколь ни велики трудности, с какими мы, смертные, находим свой путь, Творец, несомненно, имеет в своем распоряжении трудности сходные и еще более фантастические. Если же — а я в это верю неколебимо — для Него все это имеет смысл, то почему это не может иметь смысла также и для нас — особенно в том, что касается нашей собственной жизни?
Если я не могу спать по ночам, то это вовсе не из-за книг: я читаю их бесконечно меньше, чем поглощает за день книжный червь. (Вспомните, как Наполеон на острове св. Елены ежедневно заказывал стопку книг, пожирал их, подобно ленточному червю, и требовал все больше и больше!) Нет, не сами книги, а связанные с ними воспоминания — как я уже говорил, это воспоминания о предшествующих жизнях. Мои прежние «я» видятся мне столь же отчетливо, как вереница проходящих перед моими глазами друзей. И, однако, есть факт, который я просто не могу обойти молчанием: человек, каким я был, когда впервые прочел «Мистерии», едва ли хоть на йоту отличается от того, каким я был вчера или, предположим, сегодня. По крайней мере, оценки мои и энтузиазм по отношению к автору этой книги совершенно не изменились. (И мне совершенно безразлично, что он был, к примеру, «коллаборационистом» во время последней войны.) Даже если при перечитывании я как писатель замечаю «недостатки» или, выражаясь мягче, «слабости» моего любимого автора, человек во мне с прежней горячностью приветствует его самого, его язык и темперамент. Я мог вырасти — или не вырасти! — в интеллектуальном отношении, но существо моей личности осталось неизменным, и я благодарю за это Господа. Уверен, что призыв, обращенный к душе, окончателен и неотменим. И мы постигаем сущность другого человека именно душой, а не разумом и даже не сердцем.
Однажды я натолкнулся во французской газете «Комба» на письмо, которое Герберт Уэллс отправил Джеймсу Джойсу не позднее 1928 года. Читая такое, сгораешь от стыда за собрата по литературе. Это напомнило мне похожее, хотя и более благородное по тону, послание Стриндберга Гогену в связи с новыми (таитянскими) картинами последнего. Послушайте, что пишет высокомерный английский писатель: «Vous croyez sans doute á la chasteté, á la pureté d’a un dieu personnel; c’est pourquoi vous finissez toujours par vous repandre en cris de con, de merde et d’enfer»[135].
«О Генри, какие у тебя красивые золотые зубы!» — воскликнула как-то утром моя четырехлетняя дочь, забравшись ко мне в постель. C’est ainsi que je m’approche des oeuvres de mes confrères[136]. Я говорю, какие у них красивые золотые зубы — а не какие они уродливые или искусственные…
Но есть и другие мелкие детали, эти незначительные личные детали, которые также не дают мне спать по ночам после того, как я прочел ту или иную книгу. Например, меня вновь и вновь поражает — надеюсь, вы не сочтете слишком эгоцентричным — следующий факт: очень многие из обожаемых мною писателей или художников кончили свой жизненный путь примерно в то время, когда я должен был родиться (Рембо, Ван Гог, Ницше, Уитмен, если ограничиться лишь этими именами). Что мне с этим делать? Разумеется, ничего. Но это меня поражает. Итак, когда я с протестующим воплем покидал материнское чрево, они наконец обрели покой! Все, за что они сражались и умерли, мне придется повторить тем или иным способом. Я не унаследовал напрямую их опыт, жизненную мудрость, взгляды и все прочее. Более того, я должен был ждать двадцать, тридцать, иногда сорок лет для того, чтобы просто узнать о них. Есть и еще одно связанное с этими великими людьми обстоятельство: я жизненно заинтересован в том, чтобы узнать, как они нашли свой конец — вследствие несчастного случая, болезни, самоубийства или душевных мук? Иногда меня завораживают обстоятельства, сопутствующие их рождению. (Полагаю, не один Иисус родился в яслях. И Сведенборг не был единственным, кто сумел предсказать день и час собственной смерти.) Немногие из них обладали достатком и жили комфортно — куда больше тех, кто познал только горечь и нищету, кто голодал, подвергался пыткам и преследованиям, кого предавали, поносили, заключали в тюрьму, изгоняли, обезглавливали, вешали и четвертовали. Вокруг почти каждого гения возникало созвездие подобных гениев; редко о ком можно сказать, что он родился несвоевременно. Все они принадлежали к кровавым эпохам и были их частью. Продолжавшие традицию жили и умирали, если можно так сказать, в русле этой традиции. Я думаю сейчас о Николае В. Гоголе — человеке, который написал «Записки сумасшедшего» и казачью «Илиаду». Одну из своих повестей он завершил словами: «Грустно жить на этом свете, господа!» Что ж, Гоголь обосновался ни много ни мало в Риме, опасаясь оставаться на Святой Руси. (Заметили ли вы, кстати, в каких необычных, чуждых и часто отдаленных безлюдных местах наши писатели создают самые знаменитые свои книги?) «Мертвые души» были закончены в Риме. Второй том Гоголь сжег за несколько дней до смерти, третий том так и не был начат. Вот так этот несчастный, смятенный, отчаявшийся человек, мечтавший создать «Божественную Комедию» для своего народа и адресовать ему некое «послание», отказался от мысли отправиться паломником в Палестину{85}, как подобает раскаявшемуся грешнику, и окончил жизнь самым жалким образом, далеко от дома. Он, заставивший миллионы людей плакать и смеяться, оказавший решающее влияние на будущих русских (и иных) писателей, перед смертью получил ярлык «проповедника кнута, апостола невежества, защитника обскурантизма и мерзейшей тирании»[137]. И это было сказано бывшим поклонником и другом! Но как удивительно, как пророчески звучит фрагмент о тройке, завершающий первый том! Янко Лаврин (именно ему принадлежат вышеизложенные наблюдения) говорит, что в этом отрывке Гоголь «обращается к России с вопросом, который с тех пор задают все ее великие писатели — но тщетно». Вот этот отрывок: