Томас Лоуренс - Чеканка
В Ноттингеме я добавил сосиски от своего оптового торговца к бекону, который купил в Линкольне: бекон так удачно порезан, что каждый ломтик стоит пенни. В надежные корзинки позади седла все это укладывается, а на следующей остановке (на ферме) — еще и обитая фетром коробка с пятнадцатью яйцами. Теперь домой, через Слифорд, нашу неопрятную, но зажиточную и гордую этим деревушку. У здешнего мясника для меня приготовлены шесть кусков сала по пенни. Месяцами я проделываю свой вечерний круг покупок, дважды в неделю, проезжая сто миль ради этого удовольствия и приобретая лучшую еду по самой низкой цене, объехав половину округи.
17. Четверг, вечер
Огонь, такой, какой нужен для приготовления пищи, краснеет между решетками печи, пламя и дым уже выгорели. Половина девятого. Остальные десять человек переговариваются в синем табачном дыму, двое на стульях, восемь на скамейках, ждут моего возвращения. От скорости моих последних виражей, при свете одного фонаря (самое суровое испытание для ездока) ноги у меня подкашиваются и слегка запинаются. «Ого, приятель, — усмехается Дасти. — Снова заднице твоей досталось?» Им нравится считать меня лихачом. Чтобы подпитать это тщеславие отряда, я радую их подробностями своего состязания с «бифом».
«Чего-нибудь привез?» — наконец спрашивает Ниггер, у которого в кармане, как всегда, не так густо, чтобы пойти в столовую. Я знал, что чего-то не хватает. Возбуждение последнего рывка и пришедшая усталость выгнали из моей памяти набитые корзины «броу». Снова выхожу в ночь, прохожу сквозь черный гараж в угол, где он стоит, в дыму горячего железа, поднимающемся от его крепких цилиндров. Щелк, щелк, сумки сняты, и я вываливаю их содержимое перед Дасти, буфетчиком нашего барака. Таг приносит сковородку и становится председателем. Огонь как раз готов. Слышится шкворчание и пронизывающий запах. Я готовлю свои обычные два ломтя хлеба с маслом.
Ниггер взвешивает свои возможности. «Почем яйца?» — спрашивает он. Молниеносно подсчитываю: полтора пенни. Правильно, он выбирает одно яйцо. Ломтики бекона — по пенни. Два, и две сосиски за два пенса. Он катит ко мне по столу шестипенсовик. «Сдачу возьми себе, за масло», — бормочет он. Остальные выбирают и платят. В этой торговле нет ничего такого: у нас не было ссор из-за ужина всю зиму. В столовой еда дороже, хотя и недорогая: и куда менее вкусная, чем эти плоды нашего собственного промысла и приготовления. А еще там надо ждать в очереди десять минут, чтобы тебя неприветливо обслужили.
Пэдди, последний из сегодняшних поваров, чистит сковородку на завтра — вытирает с нее брызги огромной коркой столовского хлеба. Позже мы увидим, как он запихивает этот хлеб себе в рот. «Старый собиратель грязи», — задиристо называет его Таг. Тем временем граммофон играет что-то джазовое, чтобы придать ужину очарование. Мой мозг еще слишком взъерошен после трудной поездки, чтобы годиться для струнной музыки, смазывающей сырой вечер. Сегодня вечером я пьян — опьянен воздухом. Отбой застает всех нас за желанием спать. Завтра золотой орел перелиняет для нас.
18. Интерлюдия
Жизнь на службе, таким образом, учит человека широко жить за счет немногого. Мы принадлежим тому великому делу, что будет существовать во веки веков, в бесчисленных поколениях обычных летчиков, таких, как мы. Внешняя одинаковость нашей одежды и отличительных знаков напоминает нам об этом. А еще — наша отгороженность от других и сосредоточенность. Наши группы расширяются за летным училищем, за аэродромом, за сборным пунктом, над сотнями лагерей, над половиной мира. Привычка «принадлежать» к тому или иному вызывает в нас чувство, что мы — часть множества.
Когда мы достигаем привязанности, то снимаем с себя личность. Отметьте духовную важность таких мелочей, как эти комбинезоны, в которые мы укрываемся, когда трудимся, подобно роботам, чтобы стать одетыми контурами, не имеющими внешней привлекательности или отличия, такими беззаботными. Одежда, за которую человек должен платить, становится для него оковами, если он не богат и не расточителен. Эта рабочая одежда, которой нас обеспечивает ВВС — не последняя из наших свобод. Когда мы надеваем ее, масло, вода, грязь, краска, все подобные случайности сразу же становятся нашими друзьями.
Промежуток теплой погоды вернулся к нам, как будто лето постеснялось покидать этот холодный север. Ветер все еще кусачий; но наш ангар укрывает тихий полумесяц гудрона и травы, и его открытая пасть — настоящая ловушка для солнца. Днем восемь из нас лежат там, ожидая машины, которая ушла на юг и теперь запаздывает. Чудесно, когда единственная обязанность — ждать час за часом на теплом солнышке, поглядывая в сторону юга.
Мы были слишком переполнены довольством, чтобы разговаривать, опьянены поглощением глубины, большей, чем физическое удовлетворение. Просто лежали, раскинув руки, вперемешку, устроив головы друг на друге, вздыхая в счастливом избытке расслабленности. Солнечный свет лился с неба и таял среди нашего сплетения. С торфа под нашими влажными спинами шел такой же жар, соединявший нас с ним. Наши кости расслабились, чтобы стать частью милостивой земли под нами, ее таинственный пульс бился в каждом содрогании наших тел. Запахи аэродрома площадью в тысячу акров смешивались с привычным масляным запахом нашего ангара, природа — с искусством: а тем временем бледное море травы дрожало мелкой зыбью, прежде чем ветер поднял зеленую волну, которая шипела и струилась сквозь щелки наших глаз, прикрытых от жары.
Такие всепоглощающие минуты заставляют кольчуги и ограды нашей личности распадаться обратно на углеводородные элементы бытия. Эти мгновения приходят к служивым очень часто, потому что мы легко уступаем добру и худу любой минуты.
У летчиков нет имущества, мало связей, немного повседневных забот. Долг теперь предписывает мне лишь то, чтобы сияли пять пуговиц спереди.
И о летчиках заботятся так же мало, чем они сами заботятся о чем-то. Их простые взгляды, обращенные вовне; их естественная жизнь; скудное воображение, которое не раздирает, не вспахивает низины их умов — все это выставляет их, как землю под паром, на вольный воздух. Летом мы с легкостью принадлежим солнцу. Зимой мы с трудом, без защиты, идем по дороге, дождь и ветер изводят нас, пока вскоре мы сами не становимся дождем и ветром. Мы бежим на рассвете к прозрачному бассейну училища и ныряем в эластичную воду, которая облегает наши тела тесно, как кожа: и ей мы принадлежим точно так же. Везде связь: одиночества больше нет.
Я не могу написать слово «конец» в этой книге, пока я еще на службе. Иногда я надеюсь, что не напишу его никогда.