Сергей Лифарь - С Дягилевым
Ещё один образ связан у меня с Киевом моего детства — лошади. Киев казался мне городом лошадей, я хорошо помню коляски, кареты, телеги, кучеров с их широкими плащами. И повсюду стук подков: стремительный, позвякивающий и тяжёлый, прерывистый, он сопровождал нас весь день (по-настоящему я осознал это только теперь). Но самым большим праздником для меня было зрелище в самом центре города — караваны верблюдов, сопровождаемые узкоглазыми купцами-татарами. Это был совсем другой ритм жизни — присутствие животных в сердце города, и могла ли не радоваться душа ребенка, когда к нему возвращалась живая природа, в которой он так нуждался?
Я любил Киев, любил мой город, где всё казалось мне огромным: оперный театр, театр драмы, где я ещё не бывал, университет, где буду учиться, улицы, огни, водовороты толпы и ощущение, что ты затерялся в них. Но в ту пору город — в России, может быть, как нигде — ещё не был отрезан от мира вольной природы. В Киеве мы знали четыре совсем различных времени года, метивших нашу жизнь. Зимы были суровыми. Я помню свистящий ветер, закутанных в меха прохожих, спешивших по улицам, жёсткие, чёткие линии на фоне великолепных снежных композиций, создававших ощущение пустоты. Мы укрывались тогда в домах с двойными рамами, сидя вокруг керосиновых ламп и согреваясь жаром пылавших изразцовых печей.
Но наступала весна. О ней извещала глухая канонада трескающегося льда, чей гул навечно связан для меня с мыслью об обновлении. Великий и прекрасный Днепр, окаймлявший город, ломал льдины, и те устремлялись по воле потока, усиленного ледоходом. Его первые раскаты звучали для наших ушей так, словно лопались гигантские почки, из которых к нам возвращалась жизнь.
Весной в Киеве бывала температура воздуха как во Флоренции в мае. Дети чувствительны, как никто, и мы бросались тогда на встречу с солнцем и буйством земли, чтобы присутствовать при возрождений природы.
Крещатик, который много времени спустя стал чем-то вроде киевских Елисейских полей с громадами зданий и большими современными магазинами, был в ту пору провинциальной магистралью с деревянной застройкой, продолженной районом парков и садов. Мы проходили по Крещатику, чтобы спуститься с высоты, на которой расположен Киев, к Днепру. В моей памяти нет ничего более красивого, чем эта природа, до горизонта заполнявшая мой город.
Статуя Святого Владимира с крестом в руке возвышалась над излучиной реки. Парусные лодки из яхт-клуба, подхваченные свежим ветром, грациозно скользили по воде. Днепр катил свои величественные воды. До сего дня я твержу изумительное по точности видение Гоголя: «Чуден Днепр при тихой погоде, когда вольно и плавно мчит сквозь леса и горы полные воды свои. Не зашелохнет, не прогремит». Длинные плоские острова, поросшие кустарником, выступали из воды. Самым излюбленным был тот, что назывался Турхановым. Одной из моих детских забав было пробраться на него, воспользовавшись какой-нибудь старой рыбацкой лодкой. А там, растянувшись в кустах на песке, я предавался мечтам, пускаясь в невероятные приключения. Вода вокруг меня представлялась мне грозной стихией, я был отрезан ею от берегов и мог никогда не вернуться обратно. Мне нужно было налаживать новую жизнь, где всё требовалось придумывать по плану, как можно более прекрасному и героическому. Я смотрел на связки брёвен, которые без устали несла река. Иногда мимо проплывала длинная баржа, на которой жили и разводили огонь люди, сопровождавшие эти плавучие леса. Я грезил о судьбах промчавшихся мимо. И сам мой остров становился плотом, уносимым в бесконечность.
Я мог проводить так часы. Я ни о чем не думал, но образы жили во мне, они наполняли меня. Я погружался в созерцание, следя за полетом грифов и орлов. Когда они парили в высоте или замирали, перед тем как обрушиться вниз, я не мог не ощущать упоения от пространства. Я оставался там до вечера, чтобы дождаться звёзд на потемневшем небе,— они сулили мне открытия в других мирах.
Именно там я познакомился с моими друзьями-облаками, подарившими поистине лучшие мгновения детства. Если снежные пейзажи научили меня понимать чистоту линий, то движение облаков открыло мне жизнь форм.
Я любил их, когда они скользили по небу медленно и осторожно, словно охотники, вышедшие из засады; я любил их, когда они неслись, растрепанные, рваные, словно спеша в убежище, которое я силился представить; я их любил пунцовыми, позолоченными, светящимися вечером или розовеющими, хрупкими утром; я их любил нежными или яростными. Я обнаруживал в них бесконечные композиции: перёлетных птиц или раздутые ветром паруса, добрых ангелов или острова блаженства. Они были для меня сразу и путешественниками, и средством для путешествий, и их целью. Я догадывался, что они были даром небес, посланным, чтобы нашлось пристанище для грёз, восторгов и меланхолий, для жизней, которые нам прожить не суждено. Я любил их, блуждающих по небу, никому не доступных, всегда пребывающих в движении и вечных, так, как подсказывало моё воображение. Не проявлялся ли в том, ещё подспудно, мой интерес к движению форм и к их сочетанию, пробудившийся впоследствии?
Всё своё детство я провёл в Киеве. Я даже не поехал с матерью в Крым, куда она отправилась однажды со всем семейством. Я покидал Киев только на время наших поездок в загородное имение деда. Как я уже говорил, природа в те времена ещё не была настолько отчуждена от города, как случается нынче. Мои острова и облака мне это доказывали, мой сад это подтверждал. Наш дом был окружён большим садом, которым я наслаждался. Я всё ещё вижу росшую в нём гигантскую липу, вызывавшую у меня чувство преклонения. А какими праздниками были мои поездки к дедушке! Его усадьба находилась примерно в шестидесяти километрах от Киева. То был замок, почти старинная крепость, окруженная фермами. Он стоял на старинном тракте, по которому ходили караваны, связывавшие Восток с Западом. Предки моей матери некогда промышляли солью с Каспия, доставляя её на телегах, запряженных волами, в центр страны и в Западную Европу. Все это овевало наши детские души ароматом приключений и великих просторов, обостряя нашу восприимчивость.
В ту пору мой дед, почуяв новейшие веяния времени, решил модернизировать хозяйство. Он раздобыл немецкие машины, первые в наших краях, и соседние хозяева брали их взаймы, как прежде лошадей и волов. Каждый раз, когда мы приезжали на каникулы, нам было чем восхищаться. Двенадцать дядей и четыре тёти образовали «взрослый коллектив», содействовавший нашим ребяческим усладам. Я ещё помню, как четыре молоденькие служанки делали прически моим тётям перед каким-то праздником.