Нина Шацкая - Биография любви. Леонид Филатов
Еще в Москве Лёня начал писать пьесу о человеке, который смог обмануть смерть. Действие должно было происходить в комнате больного, то есть комната была единственным местом действия, и мне казалось это малоинтересным для театральной постановки. Может быть, я была неправа, но, не получив поддержки, Лёня работал неохотно, хотя мне это могло только казаться. В то же время мне очень хотелось, чтоб это лето он наконец-то по-настоящему отдохнул, уговаривая работу над пьесой приостановить на время отдыха. Но он продолжал работать — я это видела. Ходил ли, общался или уединялся, чувствовалась работа, сочинялась пьеса. Лёня вообще обладал удивительной способностью, разговаривая с тобой, параллельно что-то прокручивать в голове, и вроде бы он слушал, отвечал, но по его глазам я видела — работает. Когда Лёня надолго уходил в работу, ему казалось, что он отрывается от жизни, тогда он спохватывался, и я слышала крик: «Нюська! Я люблю тебя, а ты…» На что я неизменно отвечала — кричала: «Я тоже!» Тогда он успокаивался, и творческая жизнь продолжалась.
Клавдия Николаевна с Константином Дмитриевичем подолгу сидели в саду на диване-качалке. Мы с Лёней умилялись, сидя на террасе и видя две седые головки, до половины скрытые диванными подушками. Головки покачивались, и шел какой-то неслышный разговор.
Покурив и поговорив о всяком разном, спешим включить телевизор, находя любимые программы. Не дай бог нарваться на излюбленную народом эстраду. С упорством мазохиста он не переключал на другие программы, о чем я его всегда просила, видя, как портится у него настроение. Его убивала не только глупость и пошлость, исходившая со сцены, его убивала реакция зрителей. На экране пожилой дядька из новых произносит незамысловатые, ну уж совсем не смешные репризы, которые у нормального человека кроме тоски и стыда и вызвать ничего не могут, а зал — ржет. Каждая новая «шутка» вызывала у него приступ негодования. «Бесстыдники! Что они делают с народом…» — еле выговаривал Лёня, выкуривая одну сигарету за другой.
Не пропускались социально-политические программы. Очень любил передачи с Сорокиной, Парфеновым. Любил канал REN TV, которому доверял. И конечно, «Новости» по всем каналам. Говорили много о политике, политиках. Однажды сказал одному из гостей: «Когда-нибудь М. С. Горбачеву поставят золотой памятник».
А как он преображался, когда видел передачи из мира животных. Он буквально растапливался, наблюдая забавных, милых, очаровательных братьев наших меньших. Зная его безумную любовь к ним, я в свое время — пятнадцать лет назад — «родила» ему кисоньку Анфису, восхитительную белоснежную персиянку. Потом он часто вспоминал ее маленьким комочком, которая влезала на него спящего, доползала до макушки и, отдав последние свои крохотные силы, трогательно плюхнувшись, опускала хвостик и лапку ему на нос. До появления Анфисы я видела, как он целовал фотографию точно такой же киски, висящей у нас над кроватью, и в эти поцелуи вкладывалось столько нежности! Понятны были мои дальнейшие действия: птичий рынок, на ладони ложится трехнедельный белый комок… дом… квартира… звонок… Дверь открывается, и я протягиваю ладони с этим чудом. Лёня почти теряет сознание от сильного волнения и восторга. Удивительно, все годы кормила ее я, играла с ней я, но любила она, по-моему, больше Лёню — повод для решения главного житейского вопроса: за что любят?.. На этот вопрос Фисонька мне не ответила.
Многие программы были поводом для бесконечных разговоров, иногда споров, я не всегда разделяла его точку зрения по тому или иному вопросу, но в общем интересы наши совпадали.
Забыла сказать о КВН — это отдельная история. К нему Лёня готовился чуть ли не за неделю. «Нюська, в воскресенье КВН! — радостно сообщал он, — будут команды…» и назывались команды. Я обязательно должна была разделить с ним радость по этому поводу, иначе у него портилось настроение.
Иногда мне казалась наша жизнь нереальной: изо дня в день, с утра до вечера, глаза в глаза, и не уходило ощущение радости, новизны, тепла.
— Нюся! — кричит Лёня из комнаты.
— Слушаю Вас! — уже кричу я из кухни.
— Ты меня любишь?
— Да!
— А как?
— Вот так!
В мойку бросаются ножи, вилки, быстро моются руки, и я несусь в комнату, чтобы, обнявшись, продемонстрировать это «вот так».
— Нюсенька, ты меня любишь?
— Очень.
— А за что?
Долгий перечень — «за что». «Ты — мой воздух, без которого я не смогу жить. Ты — моя гордость…» Довольный, Лёня продолжает смотреть что-то по телевизору. Это его, наверное, забавляло. Но иногда за этими шутливыми вопросами я улавливала что-то, что заставляло меня отвечать серьезно. В запасе (у него) была и другая забава, в которую играли еще в Театре на Таганке он и Хмельницкий.
Я молчу, чтоб не доставить ему удовольствия следующей «удачной» рифмой, но он не унимается.
— Ну, Нюська! Я теперь серьезно, — отвечай! Что ты молчишь?
— А что ты хочешь мне сказать? — на всякий случай неодносложно отвечаю я. Праздник сердца: конечно же, он и к этому ответу был готов. И, смеясь, громко праздновал свою победу. Жаль, не могу вспомнить…
На маленьком кухонном пятачке он иногда демонстрировал испанский танец, прилепляя к животу ладонь левой руки с растопыренными пальцами, поднятую правую руку отведя назад, смешно выпячивая левое бедро. Еще смешнее была демонстрация шпагата в воздухе. Клянусь: действительно отрывался от пола, правда, шпагат тянул на 45°, а не на 180°. Из-за отсутствия места разбегался, семеня на одном месте. Артист есть артист.
Вообще, Лёня каким-то удивительным образом совмещал в себе самые, казалось, несовместимые качества. Обладая острым интеллектом, с мудростью восточного старца, он, с другой стороны, мог превратиться в абсолютного ребенка, трогательного, озорного, всегда по-детски готового к смеху. Наслаждение было слушать его, что бы он ни рассказывал. Его прекрасная русская речь завораживала не только меня — всех наших друзей. Даже видя его нездоровье, люди не всегда понимали, что пора попрощаться. Тогда на помощь приходила я с просьбой пожалеть моего мужа. Я очень хорошо чувствовала Лёню и видела, интересен ему кто-то или нет. И если этот кто-то был ему неинтересен, он быстро уставал, а из-за природной деликатности никогда сам не сворачивал разговор. Только однажды, я помню, он выгнал вон молоденькую журналистку: она посмела нехорошо отозваться об одном очень известном режиссере, которого он любил и уважал. Девушка быстро стерлась с нашей квартиры.
Тем летом мне принесли книгу с просьбой обратить внимание на подчеркнутые строки. Я читаю: «…бесстрашный — всегда и во всем, ранимый, но сильный. Доверчивый, но не прощающий никакого обмана, никакого предательства. Воплощенная совесть. Неподкупная честь. Все остальное в нем, даже и очень значительное — уже вторично, зависимо от этого, главного, привлекавшего к себе, как магнит. Что же касается его таланта — таланта ума и души… пристальный, ясный, прямо тебе в глаза проникающий взгляд… Подвижность спортивной фигуры, острый угол всегда чуть приподнятого плеча… серо-голубые глаза были с каким-то стальным оттенком, стремительный, легкий… бывало, усядется в кресло или на диван в своей любимой позе — поджав под себя ногу и подперев голову кулаком, прищурит серо-голубой пристальный глаз».