Евгений Соловьев - Александр Герцен. Его жизнь и литературная деятельность
Перед нами – истинная трагедия: гений среди пошлости, рыцарь среди мещан.
Рыцарь… вот слово, которое в моих глазах наиболее полно выражает духовный облик Герцена. Рыцарь вплоть до недостатков. Рыцарь и могучий скептический ум.
Прежде и больше всего искал он в жизни благородства и свободы. Прежде и больше всего боролся он с пошлостью и рабством человека. Все это слишком велико, огромно, чтобы сказать: «Человек достиг своей цели»; все это слишком велико и ценно, чтобы не торжествовать, не радоваться при виде таких людей и таких стремлений.
Он не был ни чистым художником, ни чистым публицистом (с программой по параграфам, с пристальным вниманием к мелочам, с жаждой практической деятельности и пр.). Он был художником-публицистом и публицистом-художником, хранящим в душе «утопию» полной, абсолютной свободы человеческой жизни и личности.
Белинский сравнивает его с Вольтером. Это сравнение – ценно.
Получив для своего альманаха интермедию к роману «Кто виноват?», Белинский писал Боткину: «Я из нее окончательно убедился, что Герцен – большой человек в нашей литературе, а не дилетант, не партизан, не наездник от нечего делать. Он не поэт – об этом смешно и толковать, – но ведь и Вольтер не был поэт не только в „Генриаде“, но и в „Кандиде“, однако его „Кандид“ потягается в долговечности со многими великими художественными созданиями, а многие невеликие он уже пережил и еще переживет их. У художественных натур ум уходит в талант, в творческую фантазию, и потому в своих творениях как поэты они страшно, огромно умны, а как люди ограниченны и чуть не глупы (Пушкин, Гоголь). У Герцена как у натуры по преимуществу мыслящей и сознательной, наоборот, чувства ушли в ум, осердеченный и согретый гуманистическим направлением, не привитым, не выезженным, а присущим его натуре. У него страшно много ума, так много, что я и не знаю, зачем его столько одному человеку».
Да, это был огромный ум.
Его способность провидения приводит в положительное изумление даже покойного Страхова, и это совершенно понятно. Надо перенестись в обстановку шестидесятых годов, припомнить эту сумятицу международных отношений, обаяние Наполеона III, никому не видный и незаметный рост Пруссии, чтобы по достоинству оценить проникновенные слова: «Теперь, граф Бисмарк, ваше дело», в которых высказан смертный приговор второй империи.
Но в то же время это чисто русский ум, несмотря на полунемецкое происхождение Герцена, – ум, не знающий пределов в своей скептической деятельности, стоящий настороже против всякой иллюзии, вдохновенно работающий лишь при посредстве совести. Это ум без традиций, без исторических догматов, без тени предрассудков и самообольщения, подавленный своим могуществом, органической невозможностью остановиться на чем-нибудь положительном в окружающей жизни.[40]
Рядом с этим во всем, что вышло из-под пера Герцена, вы чувствуете какое-то благородство, даже аристократизм пожалуй, которые производят на вас сильное и серьезное впечатление. Вы не можете не заметить совершенно инстинктивной и невольной боязни общих мест, избитых фраз, всяческой банальности. Он говорит только о том, что глубоко затронуло его, и умеет передать вам глубину своего настроения. Это благородство стиля совсем не похожее на французское, за которым может скрываться плачевная пустота, и даже гораздо большее, чем порядочность; это своеобразное рыцарство духа, органически отвращающееся от всего пошлого и низменного, тем более низкого; это высшая красота огромного ума, которая не нуждается ни в каком крикливом наряде, ни в каких побрякушках, ни в какой вычурности. Мы должны всмотреться в нее, чтобы оценить всю почти сверхчеловеческую правильность форм и линий, чтобы почувствовать у себя в душе отражение этой гармонии. Оттого-то, быть может, Герцен и пользовался так осторожно своей иронией, оттого-то его озлобление и разрешалось всегда раздумьем. Да, благородство, сдержанность, еще лучше английское reserve – это слова, которые удачнее других характеризуют стиль Герцена. И здесь, конечно, рыцарский стиль только отражает рыцарский дух… Я напомню известный рассказ о пребывании Гарибальди в Лондоне, когда министры мещанской Англии постарались внушить знаменитому революционеру, что его драгоценное здоровье очень расстроено, что, конечно, они в восторге от лестного его пребывания в портах острова, но опасаются, как бы сырой климат не повредил, и так далее. Надо перечесть этот рассказ, надо вникнуть в этот тон сдержанного негодования, чтобы понять, с какой силой ненавидел и презирал Герцен эти экивоки, это лицемерие, эту дипломатическую ложь. Быть открытым и откровенным все время и до конца – было девизом его жизни. Он не задумался порвать с Грановским на долгие годы, после того как тот, в значительной степени обмосковившийся, попросил, и притом резко и раздражительно, не затрагивать некоторых вопросов. Герцен сразу понял, что произошло во время этой маленькой сцены, понял, что образовавшейся трещины не заполнить ни дружескими словами, ни визитами. Благородная прямота – лучшее украшение его характера, и лучшее же украшение – его стиль.
Стиль этот порою, благодаря изумительному сочетанию раздумья и иронии, капризов чувства и глубокой прозрачной мысли, достигает неожиданных и даже грандиозных эффектов. Казалось бы, как легко затеряться в этом ряду фраз, периодов, так мало связанных между собою и проникнутых таким разнообразным настроением. Но в том-то и заключается могущество таланта Герцена, что он, благодаря какой-нибудь дюжине слов, заставляет вас, и не поверхностно как-нибудь, а действительно глубоко, пережить целую гамму чувств, вызывая их иногда одними эпитетами и намеками. Когда вы встречаете подобную страницу, вы видите ясно, что она может принадлежать только великому писателю и мало того – человеку, который многое испытал и многое перечувствовал, – человеку, который имел полное право сказать о себе: «Жизнь учит нас годами лишений, мук и горя…» Еще одно замечание: такой стиль, как у Герцена, очевидно, может принадлежать только действительно глубокому человеку, способному глубоко любить, глубоко ненавидеть и глубоко негодовать. И конечно, негодование Герцена особенно сильно в тех случаях, когда насилие или лицемерие затрагивали то, что он считал святая святых нашей жизни – свободу человеческой личности. Малейшее посягательство на нее бросало его в дрожь, и эта дрожь всего существа писателя отчетливо слышна в его слоге. В последних своих произведениях Герцен достигает мощи Байрона. Та же тоска и тот же сарказм в его фразе, те же печаль, любовь и негодование в его настроении, та же грусть на гордой и холодной высоте одиночества, та же милая детская улыбка рядом со словом проклятия и неверия. И тот же стиль, всегда свободный и могучий, несмотря на уныние, близкое к отчаянию…