Валерий Демин - Андрей Белый
Проговорили до 11 часов ночи, незаметно вновь перейдя на «ты» и на «Борю» и «Сашу». Сделали перерыв на чаепитие, к радости мамы Белого Александры Дмитриевны: она в Блоке души не чаяла и ликовала, что все обошлось миром. Правда, разговор еще не закончился. Друзья вернулись в кабинет Белого и проговорили до конца ночи. Прежнее доверие было полностью восстановлено. Блок намеревался уехать в семь утра, и Белый пошел провожать его по светавшей Москве до самого вокзала. Потом еще пили чай в трактире вместе с извозчиками, медленно прогуливались взад-вперед по перрону, дожидаясь поезда. На прощание обменялись рукопожатием и обещали друг другу верить только в лучшее и общаться безо всяких посредников и доброхотов. Когда Белый, улыбаясь и радуясь, возвращался домой, Москва совсем проснулась…
Для подтверждения «серьезности своих намерений» Блок вскоре через Белого представил в журнал «Весы» письмо, где решительно заявил: «<…> Я никогда не имел и не имею ничего общего с „мистическим анархизмом“, о чем свидетельствуют мои стихи и проза». Следующее свидание «заклятых друзей» состоялось в первой декаде октября в Киеве, куда оба поэта прибыли для участия в Вечере нового искусства. Вообще-то первоначально планировалось выступление Бунина, но тот в последний момент отказался, и Белый срочно пригласил телеграммой Блока. Тот немедленно телеграфировал в ответ одним словом – «Еду», а когда приехал, доверительно сообщил: «Только из-за тебя, Боря!»
Выступать пришлось в огромном и забитом до отказа зале Киевского оперного театра. Публика собралась явно равнодушная к поэзии, а слышимость оказалась отвратительной: смысл и содержание стихов едва доходил до первых рядов. Блок прочел «Незнакомку», и в ответ раздалось несколько жидких хлопков. Большинство присутствовавших декламации не услышало, кто услышал – не понял. С ощущением полного провала прочел несколько стихотворений Белый (перед этим он открывал вечер небольшим вступительным словом о современной поэзии) – результат тот же – несколько жалких хлопков. В конец обескураженные и расстроенные поэты вернулись в гостиницу. А ночью у Белого случился приступ. Он заподозрил неладное: по городу гуляла холера. После полуночи постучал к Блоку. Тот воспринял ситуацию со всей серьезностью, но предположение о возможной холере сразу отверг. «Нервный припадок от переутомления, – констатировал он. – Останься у меня; мы с тобой вместе посидим до утра, и тогда обратимся к доктору. В таком состоянии я тебя одного ни за что не оставлю».
Так и провели вместе остаток ночи. И спустя четверть века Белый с благодарностью вспоминал: «<…> Не забуду я ласки, которой меня окружил он; перед ним разливался словами; он слушал меня, бросив локоть на стол, бросив ногу на ногу, вращая носком и склоняясь щекою на руку; во всей его позе увиделась прежде ему не присущая мужественность; видно: много он перестрадал; в память врезался профиль: нос, выгнутый, четкий; лицо удлиненное; четкая линия губ: аполлоновский профиль!» Вдруг Блок вздохнул и сказал: «Тебе трудно живется. Знаешь что? Едем вместе со мной в Петербург: я к тебе ведь приехал; ну а почему бы тебе не поехать ко мне?» – «А как же Любовь Дмитриевна?» – «Все глупости: едем!»…
И тут Белый понял: с тем и приехал Блок в Киев, чтоб звать его в гости в Питер. Но у занемогшего Белого днем еще предстояла лекция, на нее уже были распроданы все билеты. Блок сначала советовал вовсе ее не читать, затем предложил свои услуги: прочесть ее по рукописи за докладчика. Так и порешили. «Уж солнце вставало, – вспоминает Белый, – и Блок настоял, чтобы я шел к себе и разделся; меня проводил, посидел у постели; потом, не ложась, принялся изучать мою рукопись, чтоб не запутаться в чтении; мог он меня заменить: коль не Белый, так – Блок; мы для публики были в те годы вполне заменимы. Я к вечеру справился с недомоганием и решил сам читать; все ж за мной в этот день он ходил по пятам; сидел в лекторской рядом; сюда тащил чай; сел при кафедре, зорко следя за моим выражением лица, чтоб меня заменить, коли что; эта лекция прошла с успехом; с нее мы поехали на вокзал (вещи были отправлены прежде); он кутал мне горло; следил за вещами; попавши в вагон, мы свалились как мертвые; ночь предыдущая прошла без сна; и лишь к двум часам дня мы, проснувшись, попали в вагон-ресторан; там весь день просидели за тихой беседой, глотая рейнвейн; в окна сеяло дождиком; там проносилась Россия – огромная, сирая, жалкая».
Утром они уже были в Питере. Блок лично отвез Белого в гостиницу «Англетер», провел в номер и сказал: «Тебе будет близко отсюда ходить к нам; ну, я иду к Любе; а ты к нам часа через три заходи: будем завтракать». Любовь Дмитриевна встретила несостоявшегося возлюбленного как ни в чем не бывало, как будто и не писала ему менее года назад, что не видит между ними ничего общего. Как сложно представлялось вдали и как просто оказалось вблизи! Но лучше обо всем расскажет сам Белый:
«Никогда не забуду я чувства смущенья, с которым звонился я; встреча с Л. Д. волновала меня. Но мы встретились просто; во всем объясненьи (так!) с Л. Д. проявилась одна удивительная черта; объяснялись мы как-то формально; и чувствовалось, что объяснение подлинное, до дна, – ускользает; ну словом: мы, кажется, помирились, – не так, как с А. А. И еще я заметил: разительную перемену в Л. Д. Прежде тихая, ясная, молчаливая, углубленная, разверзающая разговор до каких-то исконных корней его, – ныне она, наоборот, на слова все как будто набрасывала фату легкомыслия; мне казалось, – она похудела и выросла; что особенно поразило в ней, это стремительность слов; говорила она очень много, поверхностно, с экзальтацией; и была преисполнена всяческой суеты и текущих забот. <…>
Я понял, что жизнь и Л. Д., и А. А. изменилась; была она тихой, семейною жизнью; теперь стала бурной и светской, и кроме того, понял я, что А. А. и Л. Д. живут каждый своею особою жизнью; А. А. был захвачен какой-то стихией; был весь динамический, бурный, сказал бы я, что влюбленный во что-то, в кого-то; и в нем самом явственно я замечал нечто общее с „ритмами“ „Снежной Маски“; он был очень красив и был очень наряден в изящном своем сюртуке, с белой розой в петлице, с закинутой гордо прекрасною головою, с уверенной полуулыбкой и с развевающимся пышным шарфом; таким его часто я видел – в гостях, иль в театре, иль возвращающимся домой. <…> Л. Д. мне… <…> говорила в ту пору, что многое она вынесла в предыдущем году; и что не знает сама, как она уцелела; и от А. А. очень часто я слышал намеки о том, что они перешли Рубикон, что назад, к прошлым зорям возврата не может быть; я понимал, что пока проживал за границею, в жизни Л. Д. и А. А. произошло что-то крупное, что изменило стиль жизни. <…>»