Игорь Курукин - Княжна Тараканова
Главнокомандующий поспешил в крепость для новой беседы с больной. Но желанного раскаяния он опять не услышал и ничего нового не узнал, кроме того, что его подследственная официально в браке не состояла — при её объяснении с Филиппом Фердинандом «попа и не было, однако князь дал ей обещание, что он на ней женится». Голицын уточнил, что названный в письме Кейт есть «тот самый милорд маришаль (лорд-маршал. — И. К.), которого брат служил в прежнюю турецкую войну в нашей армии. Она говорит, что видела его один раз во младенчестве, в Швейцарии, когда она туда привезена была на короткое время из Киля, а когда её отправили обратно в Киль, то он дал ей для свободного возвращения и паспорт». Речь шла о шотландском эмигранте-якобите[24] Джордже Кейте, который верно служил прусскому королю Фридриху II и являлся братом состоявшего на русской службе в 1730— 1740-х годах генерала Джеймса (Якова Вилимовича) Кейта. В описываемое время престарелый лорд жил в Пруссии и был для следствия недоступен — не предлагать же королю выдать для допроса своего старого слугу и приятеля!
Операцию же с усовещеванием арестованной духовным лицом пришлось отменить, поскольку она «сказала, что не имеет в нём надобности», а на вопрос, почему она прежде требовала священника, отвечала, что «настоящее её состояние так много причиняет ей горести и прискорбия, что она иногда не помнит, что говорит». Князь вновь попытался хоть что-то выяснить о происхождении своей невольной «гостьи», но добился только ответа, что о нём знают «вышеназванный Кейт и упоминающийся в последней её записке Шмидт, который учил её математике».
Узница просила разрешения написать друзьям, которые должны были выяснить правду о её рождении, но получила твёрдый отказ: «Нет никакой нужды переписываться о том с другими, о чём она сама непременно знать должна, ибо не можно статься, чтобы она по сие время столь была беспечна, дабы не спрашивать, от кого родилась, потому что всякому свойственно о том ведать и никакого нет стыда, от крестьянина, или от мещанина, или же от благородного человека кто родится».
Самозванка — теперь уже устно — объявила, что, «может быть, родилась в Черкесах», но категорически отказалась признать себя дочерью трактирщицы: «На сие она отвечала, что всю свою жизнь никогда в Праге не бывала и если бы узнала, кто её тем происхождением поносит, то бы она тому глаза выцарапала». Нам представляется, что именно в этом обстоятельстве и кроется секрет упорства и «нераскаяния» несчастной авантюристки. Она не настаивала на родстве с Романовыми — это была лишь её проходная и, надо сказать, неудачно сыгранная роль. Но теперь для женщины, заключённой в стенах угрюмой крепости, страдавшей припадками смертельной болезни, рушился весь мир, в котором она привыкла вращаться — с аристократическим обществом, путешествиями за чужой счёт, интригами, романами, игрой в большую политику и поисками достойной «партии». Всё, что у неё оставалось, — даже не благородное имя, а лишь тайна благородного происхождения, которая создавала ей положение в обществе и привлекала внимание окружавших её лиц. Она хваталась за неё, как утопающий за соломинку, не желала и не могла сорвать с неё печать: это превратило бы блестящую образованную даму в истинную самозванку-«мужичку». Но ведь именно этого и требовала российская императрица в обмен на помилование.
Поэтому для пленницы был неприемлем брак с влюблённым Доманским. Тот, если бы знал «истинную природу» своей подруги, открыл бы её и был «готов дать такую подписку, что во всю свою жизнь никогда из сего места, в коем он ныне находится, не выходить, лишь бы только выдали её за него в замужество». Однако властительница его сердца и не мыслила завершить этот роман супружескими узами.
Дело даже не в том, что пан Михал, «обличив» на допросе возлюбленную, окончательно пал в её глазах. Венчание в крепости обрекало самозванку на роль облагодетельствованной мелким шляхтичем «презрения достойной простой девки» и лишало её будущего. Даже в случае благополучного окончания дела ей пришлось бы провести остаток жизни в глухой провинции или на положении приживалки при каком-нибудь магнатском дворе. Поэтому в ответ на сделанное князем предложение «она по горделивому своему свойству не иначе отзывается, как что он (Доманский. — И. К.) дурак, не знающий языков, и сказывает, что она обоих их, как Доманского, так и Чарномского, всегда не лучше сего трактовала».
Но предложение о возможном освобождении и отправке к Филиппу Фердинанду, как видно, заставило её колебаться, что не укрылось от глаз главного следователя. «Гораздо лучшее средство к убеждению её было то, что когда я многократно обнадёживал её, что буду стараться об отпуске её к помянутому князю, только бы она сказала о своей природе истину. Но она и на сие отвечала, что хотя и лестно ей такое обещание, ничего более сказать не может, как то, что она в последней записке написала». Видимо, отвечать было нечего — или ответ заставлял гордую даму навсегда расстаться с легендой о себе и пребывать отныне и до скончания века в статусе жуликоватой «ординарной женщины». Решение далось ей нелегко. «Дано мне было знать, что она, запечатывая сию записку, плакала горько, а для чего, неизвестно, — рапортовал 12 августа Голицын, попутно выражая недоумение, — кажется, в оной, кроме математика Шмидта и данцигского купца Шумана, ничего любопытного не видно, да и тому поверить сумнительно».
Для него дело самозванки становилось тягостным: учинённое по распоряжению государыни следствие зашло в тупик. Преступление было очевидно, его виновница изобличена, но опасности не представляла. Ей надо было всего лишь покаяться, чтобы получить всемилостивейшее прощение — далеко не худший исход по подобному обвинению. Но подследственная упиралась, а опытные чиновники во главе с генерал-фельдмаршалом и главнокомандующим ничего не могли поделать. «…Различные рассказы повторяемых ею басней открывают ясно, что она человек коварный, лживый, бесстыдна, зла и бессовестна. В последний раз я, её увидев, сказал, что она, как нераскаявшаяся преступница, по правосудию предаётся вечно темнице, с чем её и оставил», — завершил князь свою следственную миссию. Оставалось одно — воздействовать на упрямицу «строгостью содержания, уменьшением пищи, одежды и других нужных потребностей», в том числе устранением служанки.
Князь Александр Михайлович не представляется нам, как Н. М. Молевой, таким уж «добрым следователем», который был «явно готов поверить в правоту слов молодой женщины, полон сочувствия к её положению и, кажется, верил, что Екатерину можно убедить в её невиновности»{224}. Он, как мог, добивался от неё признания и старательно уличал в неискренности с помощью подобранных документов. Кстати, исследовательница полагает, что главный следователь по делу самозванки не имел доступа к бумагам, изъятым при её аресте и служившим одним из главных доказательств обвинения: «Голицыну этих писем увидеть не пришлось никогда. С точки зрения Екатерины, безопасней было ограничить фельдмаршала готовыми выводами, безо всяких поводов для размышлений и переоценок».