Андрей Гаврилов - Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
– Как? Ножом по горлу пилили?
– Ну да, а что было делать?
– Ах, как это должно быть заманчиво!
Хорошо, что Рихтер только мух убивал. Или не только мух? Главное-то его оружие – не нож, не топор, а рояль. Музыка.
Однажды я разговаривал о Рихтере с одним знаменитым венским музыкантом, светлым, разумным человеком, родившимся еще в 19 веке. Он сказал мне следующее: «Прошу Вас, Андрей, не обижайтесь, но не только ваш Рихтер, почти все другие музыканты из СССР – кадавры. То, что они делают с музыкой, нам дорого обойдется, так как кадавр обладает неистребимой силой, упорством, нечеловеческой выносливостью, хитростью и непременным желанием мирового господства – и все это при мертвом содержании, но совершенной форме. Это убивает музыку».
И действительно, каждая нота Шопена или Моцарта в исполнении Рихтера – это мертвая нота, яд, убивающий душу музыки и души слушателей. Концерт Грига. Какая музыка! А в исполнении Рихтера – это вообще не музыка, а толкание ядра! Первый концерт Чайковского. Какой-то жук катит и катит бессмысленные катушки и бьет, бьет, бьет по роялю на форте, добросовестно читая нотный текст, как тупой фельдфебель приказ. Вместо лирики Петра Ильича – тупое толкание бессмысленного набора нот. Искрометную сонату Гайдна ми бемоль мажор, полную юмора, света и легкости, Рихтер играет так, что кажется – это жуткий гоголевский мертвец швыряет на мрачном кладбище в разные стороны тяжелые каменные надгробия. При этом все исполняется с фанатической убежденностью и бешеным напором, ломающим публике кости
В некоторых, редчайших, случаях внутренняя мертвенность музыканта подходила к музыкальной задаче композитора. Интересно было наблюдать, как раззадоривался в этом резонансном случае музыкальный «майстер тод». С какой мрачной яростью крушил он в своей игре все живое и превращал душистый, веселый, переливающийся влажными соцветьями, радостно звучащий мир в гнилую кладбищенскую мертвечину, в самого себя…
Три-четыре месяца подряд мог просидеть Рихтер в наглухо затемненных шторами комнатах. Это происходило, когда его же собственная нежить начинала его одолевать. Рихтера терзало какое-то ноющее отвращение к миру, к самому себе. Стоило лучику солнца случайно проникнуть в плотно зашторенную комнату, как его лицо искажалось яростной, болезненной гримасой и он издавал стон или животное рычание. Он рычал и стонал, не как человек! Мне казалось, что у него вырастали клыки и огромные когти.
Иногда он вертел головой и выл: «Ууу-ааа-ууу».
Выл, как ужасный ребенок-оборотень, ростом в два метра. Это было отвратительно, нестерпимо.
В полной темноте Слава не издавал ни звука. Могильную тишину нарушало только цоканье каблучков энергичной Нины Львовны, доносящееся из ее половины квартиры.
В духоте и тьме Славиного логова мне иногда становилось плохо, я испытывал что-то вроде сердечного приступа и, не теряя сознания, падал на пол и бился, как в агонии. Вместо того, чтобы как-то помочь мне или вызвать скорую помощь, Рихтер приободрялся и внимательно смотрел на мои мучения. Иногда даже хлопал в ладоши и говорил «бис».
Слава был фанатиком кинематографа. Можно предположить, что именно кино было главным источником его художественной фантазии. В ранний период нашей дружбы он часто показывал мне мизансцены из впечатливших его фильмов. Это были бесконечные сцены насилия.
– И вот представляете, Андрей, он сажает его в зубоврачебное кресло и…
Тут лицо Рихтера становится сладко-вдохновенным, как у Дракулы в момент прокусывания сонной артерии у девушки. Слава встает, огромный, как утес, угрожающе надвигается на меня, в его огромном кулаке появляется жуткая бормашина. Он показывает и вещает…
– И бор-машиной мед-лен-но высверливает ему все нервы в каждом зубе по очереди.
После подобных показов Слава внимательно смотрел на меня, проверял, получил ли я удовольствие от его представления. И тут же показывал и рассказывал дальше.
Герой фильма влюблен в себя и не знает, как полюбить себя еще больше, все перепробовал…
– И вот он подходит к зеркалу в ванной, обнаженный, кладет ЕГО на золоченую раковину, берет нож и мед-лен-но отрезает его по самый корень. На этом фильм кончается. Настоящее блаженство!
На лице у великого пианиста – мерзейшая плотоядная улыбка. Пересказал он мне и «Заводной Апельсин». И там его привлекали только сцены насилия, избиений, сопровождающиеся музыкой Бетховена. Это и был Бетховен Рихтера! Черного юмора и убийственного сарказма Кубрика Рихтер, кажется, и не заметил. Рассказывал и о фильме Пазоллини «Сало или 120 дней Содома». Тут его влекли самые жестокие, садистские сцены – проглатывание иголок, выкалывание глаз, изнасилования мальчиков, массовые убийства.
– Сало – это лучший фильм! Да, эта сцена с говном, они его едят, да, мерзкая старая проститутка жрет серебряной ложкой дерьмо с удивительно красивого блюда. А дерьмо это наложил прыгающий перед ней мужчина. Да, да, да – это наша жизнь, это настоящий реализм.
Так комментировал Рихтер этот чудовищный фильм. Меня от всего этого тошнило.
Несмотря на явную тягу к умертвлению, к смерти, Рихтер на удивление глубоко чувствовал все живое, подлинное. Я не знал никого, кто бы так быстро откликался на живое. Дело было в контрасте. Мертвяку хотелось быть живым! Иногда он тяжко стонал: «Андрей, я не могу люби-и-и-ть, я не могу чу-у-увствовать, я ка-а-амень, чудовище, кривое зеркало…» Это истинное лицо Рихтера советская пропаганда умело скрывала под маской слегка ироничного, возвышенного, не от мира сего, гроссмейстера фортепьяно – над созданием этого образа Рихтер упорно работал всю жизнь. Он был его главным созданием, его главной ложью…
В брежневские времена гнило и распадалось все – от генерального секретаря ЦК КПСС лично до последней полянки в загаженном всевозможными ядохимикатами и радиоактивными отходами лесу. Если бы Рихтер не принадлежал к племени дракул-кадавров, а был бы просто ЖИВ, непосредственен, свободен и светел – кто бы пустил его на олимп советской музыки? Как бы тогда относились к нему его хозяева, советские маразматики-кадавры?
Вы, дорогие читатели, возможно думаете, читая эти строки: «Ну, тут, Гаврилов преувеличивает, малюет черта там, где его нет!» Нет, господа, есть черт. Спросим об этом у детей. Для нас, воспитанников ЦМШ – игра Рихтера была мучением, скукой смертной, тоской зеленой! А мы любили и глубоко чувствовали музыку своими детскими непорочными душами. Зачарованно слушали музыку барокко, Гульд пленял двухголосными инвенциями и концертами Баха, от Моцарта у нас слезки текли. Малыши трепетно чувствуют все живое и настоящее и мгновенно обнаруживают фальшь и обман. Рихтер же был для маленьких музыкантов хуже касторки или рыбьего жира. Только услышав его имя, мы старались спрятаться подальше. Когда мы стали постарше, он вызывал у нас только любопытство – большой, в синем пиджаке, пуговицы золотые, мелочь бренчит в карманах во время концертов в маленьком зале ЦМШ… Нам было интересно посмотреть, как он «ломает» рояль. Не блеском пассажей, как наши старшеклассники, а всем телом, как хиропракт-костоправ. Ходил Рихтер эдакой лебедушкой – кланялся и вихлял задом. Наши старшие товарищи потешались над его ужимками. Мало кто на его концертах слушал музыку, ее как бы и не было – было театральное выступление злой бабы-великана, хиропракта Рихтера. Ни разу Рихтер ни одному карапузу не улыбнулся. Дети не любили его.