Константин Евграфов - Федор Волков
— Что ж двор-то? — спросил Федор, чтобы перевести неприятный разговор на другую тему. — Возвратится ль в Петербург?
— Возвратится… — буркнул Сумароков и вдруг опомнился. — Ну, Федор Григорьич, совсем задурил ты мне голову своими комедиями! Я ведь и пришел-то с новостью: через две недели двор будет здесь! Велено трагедию готовить.
— Так ведь до нас еще «Синава» приготовили.
— Не пойдет! — отрезал Александр Петрович. — Мелиссино с Остервальдом воду в ступе толкли, а из воды масла не соберешь. Ну, какой, скажи ты мне, из Власьева Синав? Ему пока и Вестника за глаза довольно. Ты будешь играть Синава! Да так сыграешь, дорогой мой Федор Григорьич, чтоб оторопь всех взяла, чтоб караульные гвардейцы у дверей рыдали! — Сумароков отступил от Федора, внимательно посмотрел ему в глаза, будто в душу залезть хотел, дернул головой. — Я знаю, ты сыграешь…
И Федор сыграл.
Оперный дом с превеликим рвением и тщанием выскоблили, вычистили, подштукатурили морщинистый, как лицо увядающего сановника, фасад, и дом словно помолодел, вспомнив свое былое могущество. Кошки, выпущенные в его подвалы и апартаменты, довершили большое дело: крысы были утишины, а Оперный дом готов к приему большого двора. А чтоб окончательно изничтожить едкие кошачьи и мышиные ароматы, три дня и три ночи курили служивые люди ладан и восточные благовония.
И настал день!
Пламя сотен восковых свечей искрилось разноцветьем в хрустальных подвесках, играло в алмазах и рубинах знатных смотрельщиков, переливалось трепетными волнами в муаровых лентах. От запаха ладана, воска, благовоний, от сверкания камней и хрусталя все казалось нереальным, сказочным.
«Господи, дай силы…» — прошептал про себя Федор. Сумароков молча перекрестил его и только пошевелил губами.
Выходя на сцену, Федор зацепился плащом за гвоздь и в недоумении остановился. Все решали мгновения. И Федор не растерялся: вперив свой горящий взор в зрителей, он незаметно потянул плащ на себя. В совершенной тишине раздался жуткий треск. Зрители онемели. И тогда Федор повернул бледное, словно мел, лицо к Гостомыслу.
Мой друг! известен ли о брате ты моём?..
Алеша Попов — Гостомысл посмотрел в глаза Федора — и растерялся. Ему нужно было собраться с духом, чтобы ответить наконец:
Известен, государь! известен я о всем.
И Федор перестал чувствовать, где он, — на земле или на небесах, его не существовало вообще, как не существовало и самого князя российского Синава: весь мир был объят одним огромным ужасом, порожденным «злейшей фурией, изверженной из ада». Глухой подземный рокот вулкана выбрасывал вдруг кипящую огненную лаву страстей и вновь глухо бурлил, затихая, и тогда сквозь него пробивался чистый голос журчащего родника. И эти перепады гордыни и отчаяния, величия и падения то вздымали на гребень кипящей волны, то низвергали в пропасть, и каждый миг грозил пловцу гибелью.
Разлей свои валы, о Волхов, на брега…
И шумным стоном вод вещай вину Синава…
Федор не знал, как закончит свой монолог, и не хотел знать этого — он жил, и жизнь эта принадлежала теперь не ему, но небесам.
Карай мя, небо: я погибель в дар приемлю —
Рази, губи, греми, бросай огонь на землю!
Сумароков плакал за кулисами и не вытирал слез. Когда Федор закончил, он, забыв все приличия и придворную этику, не выдержал, выбежал на сцену, обхватил его за плечи и уткнулся лицом в горячую, тяжело дышавшую грудь. Зал неистовствовал, словно забыв о присутствии императрицы, — сейчас было бы неприличным сдерживать свои чувства. И не один из сановных понял, видно, в ту пору, что театр не забава.
— Вы довольны игрой, Катрин?
Великая княгиня была довольна, и она видела, как блестели глаза у Ивана Ивановича Шувалова, когда он смотрел и слушал Волкова.
— Сверх ожиданий, ваше величество.
— Ну почему же — сверх? — вскинула брови Елизавета Петровна. — Ведь вы всегда так верили в добрый и смышленый народ наш, а господин Волков — от корней его.
Екатерина Алексеевна склонила голову, она не поняла, что хотела сказать императрица, и сочла за разумное промолчать.
В последнее время великой княгине стало казаться, что императрица изменила к ней свое отношение, — появились недвусмысленные унизительные намеки на ее происхождение, несдержанность. Может быть, виною тому шутовские проделки наследника, никак не сообразующиеся с достоинством будущего императора? Может быть… Но при чем же она, великая княгиня!
— Ваше величество, — нарушил неловкую паузу Шувалов, — этот корень народный пересажен вами на благодатную почву. И не поздравить ли нам себя нынче с рождением русского театра?
— В самом деле… А что, Алексис, наш дорогой Иван Иванович, как всегда, прав. Не зря он покровительствует искусствам.
Алексея Григорьевича Разумовского не смущало очередное, правда, несколько затянувшееся, увлечение августейшей супруги, и он принял приглашение к разговору как милостивый жест.
— Матушка-государыня, ежели вы хотите отобрать у меня генеральс-адъютанта бригадира Сумарокова, сделайте вашу милость. Я чаю, при театре, который в самом деле пригож стал, он больше пользы принесет, нежели при Лейб-компании.
— Граф правду говорит, ваше величество, — поддержал Шувалов. — Сумароков — поэт, и его место на театральном поприще, а не в лейб-компанских дрязгах.
И Разумовский, и Шувалов знали, о чем говорят.
После смерти в 1745 году принца Гессен-Гомбургского, который стоял во главе Лейб-компании, на его место был назначен граф Алексей Разумовский. Он же поручил заведовать всеми делами Канцелярии своему первому генеральс-адъютанту Сумарокову. Лейб-компания задолжала в ту пору казне восемнадцать тысяч рублей. Стараниями Сумарокова и его кума «из подьяческих детей» писаря Беляева долги не только погасили, но еще и собрали полтораста тысяч рублей. Но Беляева обвинили во взятках. Дело запуталось, и им со всем пристрастием заинтересовался сам Петр Иванович Шувалов. Сумароков помог куму оправдаться, но сам попал под сильный гнев Петра Ивановича.
Алексею Григорьевичу Разумовскому, как начальнику Сумарокова, которого он обязан был защищать, не с руки было ссориться с главой правительства. Иван же Иванович Шувалов своим мудрым советом убивал сразу трех зайцев: избавлял Разумовского от излишних хлопот, помогал брату-благодетелю утишить свой гнев и ставил во главе театра образованного и толкового человека.
Елизавета Петровна тоже прекрасно все понимала. И все были довольны.
— Ну, что ж, — улыбнулась императрица, — как сказал бы Мольер, все хорошо, что хорошо кончается.