Сергей Маковский - Портреты современников
Я не знал, не знаю и до сих пор личной, интимной биографии Анненского, — уверен, что многое разъяснилось бы в его писательстве, если бы эта биография не оставалась тайной. Любил ли он?.. Но как могло не любить щедрое и жалостливо-нежное, рвущееся к свету запредельному сердце Анненского? Иннокентий Федорович избегал рассказывать о себе, о своих чувствах, они только сквозят в его стихах и с какими оговорками! В стихотворении «Моя тоска» со страдальческой иронией он называет любовь своей «безлюбой». Но достаточно было увидеть его в женском обществе, — заметить, например, с какой бесконечно-грустной лаской поглядывал он на молоденькую девушку, одну из его племянниц, проживавшую в семье Анненских (он называл ее «серной»), чтобы почувствовать, как этот опасно больной сердцем, преждевременно состарившийся человек глубоко переживал какую-то несчастливую любовь. Может быть одну, единственную на всю жизнь?.. Несчастливую — не потому, что без взаимности, а потому что судьба не захотела этой любви. И когда вчитаешься в его стихи, особенно в трагедии, такие эврипидовские по духу, видишь — что эту личную неудачу он связывал с самой горькой из своих идей: о неосуществимости вообще любви в ее высочайшем значении, — любовь осуждена земным роком.
«Последнее драматическое его произведение, — говорит Вячеслав Иванов в замечательной статье, посвященной Анненскому, — лирическая трагедия «Фамира Кифаред» кажется как бы личным признанием поэта о его задушевных тайнах под полупрозрачным и причудливым покрывалом фантастического мира, сотканном из древнего мифа и последних слов позднего поколения»… «Страдание для него — отличительный признак истинной любви, всегда так или иначе обращенной к недостижимому». «Сердце говорило Анненскому о любви и ею уверяло его о небе. Но любовь всегда неудовлетворенная, неосуществленная здесь, обращалась только в «тоску» и рядились в «безлюбость».
…Нет, не о тех, увы! кому столь недостойно
Ревниво, бережно и страстно был я мил…
О, сила любящих и в муке так спокойна,
У женской нежности завидно много сил.
Да и при чем бы здесь недоуменья были —
Любовь ведь светлая, она кристалл, эфир…
Моя ж безлюбая — дрожит, как лошадь в мыле!
Ей — пир отравленный, мошеннический пир!
В венке из тронутых, из вянущих азалий
Собралась петь она… Не смолк и первый стих,
Как маленьких детей у ней перевязали,
Сломали руки им и ослепили их…
Это строфы из последнего написанного Анненским стихотворения — «Моя тоска». Но вот и утверждение того же в прозе. Беру цитату из второй «Книги отражений». Глава «Символы красоты у русских писателей» начинается так: «Поэты говорят обыкновенно об одном из трех: или о страдании, или о смерти, или о красоте». Характерна для Анненского эта трехчленная формула… На самом деле, разве мыслимо говорить о поэзии, опустив в этой цепи звеньев, четвертое и пожалуй самое главное звено — любовь?.. Анненский почти никогда не говорит о своей любви, как будто и не замечает ее, как будто боится выдать что-то в себе самое сокровенное. Но он слишком искренен, слишком непосредственно правдив, до конца честен, чтобы утаенная правда его муки не сквозила в его лирической исповеди. Надо только вчитаться, внимательно вдуматься в иные строфы, чтобы прикоснуться к ней, разоблачить эту правду, прикрытую теоретическим отрицанием. Этого «Анненского» как-то не замечают обыкновенно.
М. А. Волошин так его характеризует: «Вагон, вокзал железной дороги, болезнь — все мучительные антракты жизни, все вынужденные состояния безволья, неизбежные упадки духа между двумя припадками работы, неврастения городского человека, заваленного делами, который на минуту отрывается от напряженья текущего дня и чувствует горестную пустоту и бесцельность и разорванность своей жизни… Увы! Таковы были те минуты отдыха, которые он отдавал своей собственной душе, ритму своего я»… Георгий Чулков называет поэзию Анненского «траурным эстетизмом»; Ходасевич выводит весь страдальческий пафос его из страха смерти… Но мне, знавшему лично Иннокентия Федоровича, хоть недолго, но очень напряженно (встречались мы изо дня в день) — все эти характеристики кажутся поверхностными, не вскрывают его человеческой и творческой сущности (одно неотделимо от другого), пронизанной не холодом безлюбия и эготического отчаяния, а мукой, в которой любовь и отчаяние сплетены нераздельно, охватывая всю проблему бытия. И с какой силой вырывается иногда из его строф голос именно любви (не только любви отвлеченной, а любви кровной, биографической), с какой убедительностью, например, свидетельствуют о ней в «Кипарисовом ларце» «Трилистник соблазна» или «Трилистник лунный», или «Струя резеды в темном вагоне» из «Складня» — «Добродетель».
Вот она, эта эротика Анненского, недоговоренная и так много говорящая:
В МАРТЕ.
Позабудь соловья на душистых цветах,
Только утро любви не забудь…
Да ожившей земли в неоживших местах
Ярко-черную грудь!
Меж лохмотьев рубашки своей снеговой
Только раз и желала она, —
Только раз напоил ее март огневой,
Да пьянее вина!
Только раз оторвать от разбухшей земли
Не могли мы завистливых глаз…
И дрожа поскорее из сада ушли…
Только раз… в этот раз…
И вот еще — Träumerei:
Сливались ли это тени,
Только тени в лунной ночи мая?
Эти блики, или цветы сирени
Там белели, на колени
Ниспадая?
Наяву ль и тебя ль безумно
И бездумно
Я любил в томных тенях мая?
Припадая к цветам сирени
Лунной ночью, лунной ночью мая,
Я твои ль целовал колени,
Разжимая их и сжимая,
В томных тенях, в томных тенях мая?
Или сад был одно мечтанье
Лунной ночи, лунной ночи мая?
Или сам я лишь тень немая?
Или ты лишь мое страданье Дорогая,
Оттого, что нам нет свиданья
Лунной ночью, лунной ночью мая…
Третье (написанное для себя) стихотворенье еще откровеннее повествует об эпизоде этой затаенной любви, и тут умолчания поэта красноречивее слов. Недаром столько в этих стихах многоточий:
СТРУЯ РЕЗЕДЫ В ТЕМНОМ ВАГОНЕ.
Dors, dors, mon enfant!
He буди его в тусклую рань,
Поцелуем дремоты согрей…
Но сама — вся дрожащая — встань:
Ты одна, ты царишь…
Но скорей! Для тебя оживил я мечту,
И минуты ее на счету…
…………
Так беззвучна, черна и тепла
Резедой напоенная мгла…
В голубых фонарях,
Меж листов, на ветвях,
Без числа
Восковые свечи плывут.
И в саду
Как в бреду
Кризантэмы цветут.
…………
…………
Всё что можешь ты там,
всё ты смеешь теперь.
Ни мольбам, ни упрекам не верь!
…………
Пока свечи плывут
И левкои живут
Пока дышит во сне резеда —
Здесь ни мук, ни греха, ни стыда…
…………
Ты боишься в крови
Своих холеных ног,
И за белый венок
В беспорядке косы?..
О молчи, не зови!
Как минуты — часы
Не таимой и нежной красы.
………… На ветвях,
В фонарях догорела мечта
Голубых кризантэм…
…………
Ты очнешься — свежа и чиста,
И совсем… о, совсем!
Без смятенья в лице,
В обручальном кольце…
…………
Стрелка будет показывать семь…
Семейная жизнь Анненского осталась для меня загадкой. Жена его, рожденная Хмара-Борщевская, была совсем странной фигурой. Казалась гораздо старше его, набеленная, жуткая, призрачная, в парике, с наклеенными бровями; раз, за чайным столом, смотрю — одна бровь поползла кверху, и всё бледное лицо ее с горбатым носом и вялым опущенным ртом перекосилось. При чужих она всегда молчала; Анненский никогда не говорил с ней. Какую роль сыграла она в его жизни? Почему именно ей суждено было сделаться матерью его сына, Валентина?