Александр Познанский - Чайковский
Даже в письме сестре, бывшей замужем за Львом Давыдовым, он не смог сдержать раздражения по поводу пребывания в Гапсале: «С тех пор как наш замкнутый кружок прорвался и целые кучи знакомых хлынули на наших (т. е. Давыдовых), а следовательно отчасти и на меня, — я стал хмуриться и внутренне даю себе слово никогда не жить летом в таких местах, где люди чуть не каждый день танцуют, делают друг другу визиты ежеминутно. <…> Но вот что скверно: я имею случаи в Гапсале беспрестанно убеждаться в том, что во мне гнездится болезнь, называемая мизантропией; на меня находят здесь страшные припадки ненависти к людям. Но об этом поговорю когда-нибудь с тобой подробнее».
Некоторые биографы, цитируя несколько последних строк этого письма, делают вывод об аномальности его «мизантропии». В контексте же обстоятельств, сложившихся тогда в жизни композитора, такая «мизантропия» выглядит вполне безобидно — лишь раздражением на курортников, мешавших уединиться и спокойно отдыхать или работать, что в подобных ситуациях случается почти с каждым. Он, однако, любил преувеличивать свои эмоциональные проблемы, и это было известно всем. С тем же нервно-психосоматическим комплексом связана и эта особенность поведения и мироощущения зрелого Чайковского. Вот что сообщает его любимый врач Василий Бертенсон: «Говорят, что Петр Ильич был мизантроп. Так ли это? Правда, он избегал людей и лучше всего чувствовал себя в одиночестве, и это до такой степени, что даже такие близкие его сердцу люди, как сестра и братья, бывали ему в тягость, и в некоторые периоды он по временам был счастлив тогда, когда, кроме слуг, при нем никого не было. Правда, всякий человек, нарушивший его правильный строй жизни и вторгавшийся к нему без спроса, был ему “личный враг”. Правда, в особенности во время артистических триумфов за границей и в русских столицах, по рассказам очевидцев, “удрать” от поклонников и спрятаться от друзей было заветнейшим и непрестаннейшим его желанием. Но все это проходило отнюдь не из нелюбви к людям, а, напротив — от избытка любви к ним. Кто знаком с его биографией, тот знает, что вся его жизнь была любовь ко всему существующему; от букашки до человека, от фиалки до благоуханного и яркого творения молодого художника, всему и всем желал блага и истинно был счастлив только, когда ему удавалось кого-нибудь осчастливить, кому-нибудь помочь и что-нибудь прекрасное поддержать». В рассуждениях Бертенсона страдает логика, но, с точки зрения психологии, они вполне компетентны.
Сам композитор, отличавшийся повышенной рефлексией, так же осознавал в себе фундаментальное противоречие. Ему всю жизнь не давала покоя дилемма: когда он был в России, то мечтал путешествовать по Европе, а когда оказывался за границей, на него нападала тоска по дому. Возникал болезненный страх одиночества. «Знаешь, что меня даже беспокоит это невыносимое состояние духа, которое нападает на меня каждый раз, когда я за границей бываю один! — писал он Модесту 3/15 июля 1876 года. — В этом есть что-то болезненное! Представь, что я вчера раз десять плакал. Я знаю только одно. Продолжаться так не может. Если невыносимая хандра не пройдет к концу недели, то я махну в Лион. Может ли быть польза в лечении, когда места с тоски не найдешь!»
Признавая свою склонность к тому, что он именовал «мизантропией», Чайковский тем не менее отвергал — в применении к себе — буквальный смысл этого понятия. «Я мизантроп не в смысле ненависти к людям, а в смысле тягости, испытываемой от соприкосновения с обществом людей. Но есть зато отдельные человеческие индивидуальности, мне близкие..<…> которые заставляют меня любить человека и удивляться его совершенству», — писал он фон Мекк 15 октября 1879 года.
В Гапсале было одно обстоятельство, которое, вероятно, способствовало усилению его раздражительности. Это касалось чувства, ответить на которое он не был готов. Переписка Чайковского с родными создает впечатление, что в этом случае отношения с женщиной могли выйти за рамки легкомысленного флирта. Но и здесь инициатива исходила не от него самого. Примечательно, однако, что, несмотря на давление семьи, он сумел превратить зарождавшийся (и одобряемый окружающими) роман в ни к чему не обязывающую дружбу. «Насчет того, что ты мне писала о воспоминаниях, оставленных в Каменке, — читаем в письме сестре еще в октябре 1865 года, — я отказываюсь верить, это не лезет мне в голову, и если б было справедливо, т. е. серьезно, то действовало бы на меня очень неприятным образом».
Речь идет о Вере Васильевне Давыдовой, младшей сестре Льва Давыдова, зятя Петра Ильича. Нет сомнений, что молодая девушка испытывала к композитору довольно глубокое чувство. К этой теме, в характерной попытке перевести отношения в совершенно иной план, он обращается в письме Александре 8 августа 1867 года: «Ты спрашиваешь, отчего я решился ехать в Гапсаль, зная, что в нем живет особа, для которой мое присутствие небезопасно! Во-первых, оттого, что некуда было больше деться; во-вторых, мне хотелось провести со всеми ними лето, а в-третьих, мне кажется, что если то, что ты предполагаешь, существует действительно, то скорее мое отсутствие вредно для нее, чем присутствие. Когда меня нет, мою особу можно себе воображать, пожалуй, достойную любви, но когда женщина, любящая меня, ежедневно сталкивается с моими далеко не поэтическими качествами, как то: беспорядочностью, раздражительностью, трусостью, мелочностью, самолюбием, скрытностью и т. д., то поверь, ореол, окружающий меня, когда я далеко, испаряется очень скоро. Может быть, я слеп и глуп, но клянусь тебе, кроме самого простого дружеского расположения я ничего не замечаю. Итак, не сердись на меня и ради бога не думай, что я с какою-то печоринскою гордыней и злобой воспаляю намеренно нежное сердце, чтобы потом поразить его еще более холодным равнодушием. На такую крупную подлость я совершенно не способен, тем более, что нет предела любви и уважению, которые я питаю ко всему этому семейству».
Хотя есть все основания полагать, что чувства девушки всегда оставались безответными, именно в Гапсале напряженность в отношениях между ними достигла апогея. Но Чайковский отказывался признавать это. Оправдываясь перед сестрой и возражая ей, он пишет 11 октября 1867 года: «Или я совершенно глуп, или В[ера] В[асильевна] такая актриса, какой давно не бывало; если я прежде и мог еще опасаться того, что ты считаешь за совершившийся факт, то в это лето я убедился окончательно, что кроме самой будничной, так сказать, обыкновенной, хотя и сильной дружбы с ее стороны ничего нет. <…> Что касается до предположения твоего, что я из пустого тщеславия разжигаю ее чувство, то я надеюсь, что ты эту мысль уже покинула. <…> Клянусь тебе вести себя впредь так, как ты найдешь нужным, и, если ты велишь, я откажусь от всяких поездок в Петербург, так как быть в Петербурге и не быть у них невозможно».