Юрий Елагин - Укрощение искусств
Поехал с одной из этих групп и Дима. Для него было теперь особенно важным некоторое улучшение его финансового положения, и товарищи охотно пошли ему навстречу и включили его в число участников турне (всегда очень ограниченное).
Уже в конце гастролей, когда группа находилась где-то за Байкалом, Дима заболел брюшным тифом. Сильный, молодой его организм долго не хотел поддаваться болезни, и, несмотря на уговоры товарищей, Дима продолжал оставаться на ногах и, с обычным своим легкомысленным молодечеством, отказывался от диеты.
– Любая болезнь проходит у меня от стакана водки и хорошего бифштекса… – говорил он и лечил свой брюшной тиф этими оригинальными лекарствами. Был ли с его стороны умысел в этом странном поведении? Один из его самых близких друзей, бывший вместе с ним на гастролях в Сибири, рассказывал мне, что как-то незадолго до болезни Дима сказал ему:
– Знаешь, у меня такое чувство, что я уже прожил свою жизнь. Я не могу объяснить, но мне часто кажется, что на этом свете мне уже делать нечего…
Как и следовало ожидать, болезнь вскоре приняла тяжелую форму. Товарищи отвезли его в Иркутск и, при помощи соответствующего нажима из Москвы, получили разрешение положить Диму в военный госпиталь – лучший госпиталь в Центральной Сибири. Его навещали ежедневно и окружали всем, возможным в тех условиях, вниманием, как это и всегда бывало в таких случаях в нашем дружном коллективе. Но, на беду, был уже конец августа и предстояло скорое открытие театрального сезона в Москве. Вся группа должна была спешно уезжать из Иркутска, и бедный Дима остался лежать один в госпитале за 6000 километров от его родного города. А болезнь все ухудшалась и грозила принять трагический оборот.
Мать и сестра Димы вылетели на самолете в Иркутск. Настало время простить их легкомысленного сына и брата и забыть старые размолвки. Скоро появилась в нашем вестибюле доска с ежедневными сообщениями о состоянии здоровья больного. Эти сообщения не предвещали ничего хорошего. В конце сентября положение стало безнадежным. И, войдя одним утром в вестибюль, я увидел толпу вахтанговцев, молча стоявших перед доской. Я протиснулся ближе и увидел, что обычный белый листок на доске обведен траурной каймой. Сообщение было кратко: «Вчера, в такой-то час, в иркутском военном госпитале скончался Дмитрий Львович Дорлиак».
Странным обаянием обладал бедный Дима. Весь театр почувствовал необъяснимым образом, что в лице этого молодого человека, не такого уж даже талантливого в актерском смысле, он понес потерю тяжелую и незаменимую. Я не запомню других дней такого искреннего глубокого траура, какие настали после смерти Димы. Забылось все плохое, пустое… А хорошее вдруг предстало всем таким, каким оно, вероятно, представлялось старым цыганам, когда они пели для своего любимого Дмитрия Львовича – другого такого не будет уже никогда. Этот был последним.
Самые внушительные связи были пущены в ход для получения разрешения на перевоз гроба с телом Димы в Москву. Такое разрешение, в виде специального приказа наркома обороны – маршала Ворошилова, было получено. И через неделю мы все пошли на вокзал встречать нашего Диму. Это был случай единственный в Советском Союзе за время всей сталинской эпохи. Подумать только: из Иркутска в Москву привезли тело умершего молодого человека, беспартийного и ничем не отличившегося перед советской властью и ничем особенным не знаменитого, разве что своими веселыми похождениями. Из специального вагона мы вынесли большой запаянный цинковый гроб и отвезли в наш театр. И поставили в нашем желтом фойе на высокий помост, усыпанный цветами, прямо под большим портретом Вахтангова. И оркестр играл финал из Шестой симфонии Чайковского. А когда кончил играть оркестр, то рядом, в соседнем белом фойе, где стоял чудесный рояль Бехштейн, зазвучала великолепная музыка и звучала два дня не переставая, вплоть до того момента, когда гроб вынесли из зала на улицу.
Вряд ли еще какие-нибудь другие похороны в целом мире сопровождались такой изумительной, потрясающей музыкой! Самые лучшие музыканты и певцы России подходили к роялю один за другим, играли и пели. И не было ни одного среди них, который не пришел бы и не отдал свой последний долг Диме – долг прекрасным своим искусством. Давид Ойстрах играл «Чакону» Баха, Эмиль Гилельс – Шопена и Листа, лучший струнный квартет Москвы – квартет имени Бетховена – сменял знаменитого тенора Лемешева, за квартетом Бетховена следовал Лев Оборин, после Оборина пела Барсова, и так бесконечно долго – целых два дня – звучали эти лучшие звуки в России для Димы Дорлиака. А в соседнем желтом фойе, перед помостом в цветах, на котором стоял запаянный цинковый гроб, стояли красивейшие женщины Москвы. Стояли и рыдали навзрыд. Когда же через два дня гроб вынесли на улицу, поставили на траурную колесницу и Дима отправился в свой последний путь по его любимому Арбату, то многотысячная толпа запрудила все соседние улицы вокруг театра.
Ни одного своего самого выдающегося артиста не хоронила советская Москва так, как она хоронила Диму Дорлиака. Даже когда через год после этого умер Борис Щукин – знаменитейший актер советской России, то за его гробом шло значительно меньше народа, чем за Димой. Шли тысячи, десятки тысяч девушек, среди них самые лучшие девушки Москвы. Шли артисты и музыканты, шли знаменитые балерины Большого театра, шли актеры кино, шли метрдотели из ресторанов, шли швейцары с бакенбардами, повара и официанты. Шли грузины из шашлычных, шли все цыгане и цыганки, какие только были в Москве и в ее окрестностях. Так ехал Дима последний раз по Арбату. И перед ним шел лучший в Москве духовой оркестр пограничной школы и играл траурный марш из героической симфонии Бетховена.
И милиционерам пришлось закрыть все движение по Арбату на целых три часа!
Вечером близкие друзья Димы устроили ему поминки и решили обойти все его любимые рестораны. И во всех ресторанах Москвы был траур в тот вечер. А старые цыгане в «Праге» пели любимые песни Димы, а «застольную» пели с припевом: «Не приедет к нам любимый Дмитрий Львович дорогой…»
Глава 10 Всеволод Эмильевич Мейерхольд
«1937 год начался еще в 1936-м», – часто приходилось мне слышать в Москве. Этот хронологический парадокс правильно выражал ход событий, происходивших в это странное время. Но, может быть, точнее было бы сказать, что этот год начался еще в тот вечер 1 декабря 1934 года, когда в Ленинграде в своем рабочем кабинете был убит Киров – один из ближайших соратников Сталина. Именно дата этого убийства оказалась исходной точкой для медленного накала новых и больших политических событий, для постепенного развития болезненных процессов, которые в течение долгого времени происходили где-то в глубине, не выходя на поверхность жизни страны, не замечаемые простыми смертными. Как злокачественная опухоль, как глубокий гнойник созревали эти процессы полтора года, пока, наконец, не появились в 1936 году их первые внешние признаки в виде смещений и арестов людей, еще вчера находившихся на вершине власти, первого «большого процесса» Каменева и Зиновьева, усиления террора и, наконец, идеологической агрессии во всех областях культуры и искусства, в размерах и формах до той поры небывалых. Каждая неделя несла события непонятные, неожиданные и страшные, о которых люди избегали говорить даже шепотом, но о которых думали много и напряженно, стараясь уловить их подлинный смысл и понять их настоящие причины.