Александр Городницкий - «Атланты держат небо...». Воспоминания старого островитянина
В пути нас сопровождало два десятка вьючных оленей, которыми командовали эвенки – каюр Мишка Довендук и его жена Тоська с удивительно красивым и тонким лицом и безнадежно кривыми ногами. У Мишки Довендука брат был милиционером, и это, по твердому Мишкиному убеждению, давало ему безусловное право относить себя к высшему эшелону власти. Он поэтому никогда не расставался с красно-синей милицейской фуражкой, подаренной ему братом, и к другим каюрам относился свысока. Эту социальную спесь с Мишки, однако, постоянно сбивала его жена, непрерывно бранившая его день и ночь. За всю свою жизнь, ни до, ни после, я не слышал, чтобы женщина так отчаянно и беззастенчиво материлась. Обычно мы с Лоскутовым с утра уходили в маршрут, а каюры, сняв лагерь и навьючив оленей, должны были к вечеру переместить его на другое указанное на карте место. При вечерних поисках лагеря в незнакомой таежной местности мы с Лоскутовым практически никогда не испытывали затруднений, так как уже метров за триста был отчетливо слышен пронзительный голос кричащей на мужа Тоськи, служивший нам безошибочным ориентиром. Иногда, хотя и довольно редко, своей постоянной руганью Тоська настолько донимала супруга, что он все-таки не выдерживал. В запасе против сердитой подруги у него всегда был один-единственный козырь. «А тебя, Тоська, солдат…!» – торжествующе выкрикивал он в самые критические моменты семейной перепалки, и Тоська на какое-то время действительно умолкала, все же испытывая, видимо, определенное смущение при упоминании о ее явном грехе, весьма, правда, недолгое.
В наших каюрах-эвенках, при всей детскости и неустройстве звериного их бытия, меня всегда привлекало чувство удивительного, недоступного нам, горожанам, единения с окружающей природой, ощущения себя частью ее. Живя, на наш взгляд, в грязи и нищете, в нечеловеческих условиях, напиваясь до бесчувствия спиртом или одеколоном, они в то же время смотрели на нас с мягким и снисходительным превосходством хозяев окружающего мира по отношению к недолгим и ничего не понимающим пришельцам. Они мирились с необходимостью нашего обязательного присутствия в их жизни, но вряд ли воспринимали нас всерьез.
Мне нравилось скупое и надежное архитектурное устройство их высокого чума, который можно было возвести на любом месте за несколько минут из жердей, оленьих шкур и веревок. Высокая острая крыша с отверстием в ней обеспечивала хорошую тягу, поэтому, когда в чуме разводили огонь, то дым весь уходил вверх, а тепло всегда оставалось, что мы особенно оценили в начале ранней полярной зимы, когда попытки согреться с помощью «буржуек» в наших тоненьких и моментально выдуваемых брезентовых палатках приводили только к их загоранию. Котел с едой кипел прямо здесь – в чуме, и не надо было выскакивать, чтобы поесть, наружу, под дождь или снег. Постоянным и неизменным источником их существования были олени – они ели оленину – свежую или вяленую, одевались с ног до головы в оленьи шкуры, спали на полу, застланном такими же шкурами, обеспечивавшими тепло и сухость, и даже чумы свои строили из оленьих шкур.
Природная незлобивость этих детей лесотундры, философский созерцательный склад ума располагали их к мягкому юмору. Рассказывали такой эпизод, случившийся в те годы в нашей енисейской экспедиции. Вдоль таежной речушки по оленьей тропе медленно движется караван оленей. На передних нартах сидит каюр эвенк и невозмутимо курит трубку. К этим же нартам привязаны, чтоб не упали, мертвецки пьяный начальник партии и вьючный ящик. На вторых нартах трясутся так же надежно привязанные мешок картошки, два рюкзака, палатка и пьяный геолог. Навстречу едет эвенк на нартах и тоже курит трубку. Поравнявшись со встречной нартой, он спрашивает у каюра: «Эй, мужик, куда едешь, чего везешь?» – «Экспедиция, – невозмутимо отвечает каюр, – всякий разный груз».
И в первый, и в последующие годы, когда мне довелось работать и жить с эвенками, меня всегда занимал незатейливый, но точный механизм негромких песен, которые они пели. Вот движутся неспешно по тайге нарты, я подремываю, а каюр сквозь зубы, не выпуская изо рта трубки, тихо напевает что-то односложное на непонятном мне языке. «Мишка, про что поешь?» – спрашиваю я у него. «Как про что? Про реку, – удивляется он, – вдоль реки, однако, едем». Проходит минут двадцать, а мотив песни как будто не меняется. «А теперь про что, все еще про реку?» – «Нет, однако, теперь про сосну – вон большая сосна показалась». Еще через полчаса в песне начинают вдруг появляться нотки повеселее. «Что, опять про сосну?» – «Совсем не про сосну, – терпеливо и снисходительно, как глупому ребенку, объясняет он мне. – Видишь, дым над лесом появился – чум, однако, близко». Эта нехитрая творческая манера – петь только о том, что видишь и знаешь, заимствованная у наших каюров, на долгие годы запала мне в сердце.
Что же касается оленей, то странные безропотные эти животные всегда вызывали мое удивление своим неизменным безмолвием в любых случаях жизни. Они даже умирали молча – только плакали. В жаркое летнее время они десятками гибли от «копытки». Пару раз случалось нарты с грузом таскать на себе. Зрелище молча умирающих оленей в первый год так поразило меня, что я написал какие-то весьма чувствительные стихи о нашей экспедиционной жизни, которые начинались так:
В болотах ложатся и гаснут олени —
Все меньше оленей в моей судьбе.
Писать ли тебе о своих сомненьях,
Писать ли тебе?
Была там еще одна особо понравившаяся мне строчка: «Тревожными тонкими голосами кричат исступленные каюры». Вернувшись в Ленинград, я имел неосторожность показать эти стихи Нонне Слепаковой и заодно рассказал о поисках урана и тяготах экспедиционной жизни. Она немедленно откликнулась пародией:
Хочу написать я о женских коленях —
Их было немало в моей судьбе.
Писать ли тебе о своих сомненьях,
Писать ли тебе?
Когда колотил молотком по каменьям
И партию вел в бурелом и буран,
До боли скучал я по женским коленям,
Но пагубно действует подлый уран.
Мы поняли – стать не придется отцами —
Мужьями не быть наступила пора.
Тревожными тонкими голосами
Кричат исступленные фраера.
И я подвываю, считаю оленей,
И слушаю тихо, как буря гремит.
Пишите мне письма, хозяйки коленей,
Мой адрес несложен: Игарка, Гранит.
Я к вам относился добротно, без лени,
Но чувствую я перемену в себе.
На что мне колени, чужие колени?
Все меньше коленей в моей судьбе.
Возвращаясь к многодневным нашим маршрутам с Лоскутовым, должен сказать, что благодаря им мне удалось освоить в первый же год все виды внутритаежного транспорта – от самолета и вертолета до оленей и надувной лодки. Маршруты эти закончились примерно через месяц, когда, пнув ногой последнюю пустую флягу из-под спирта, он улетел на центральную базу на Горбиачин. Там он запил уже серьезно. Выходя по утрам из своей палатки, чтобы осмотреть новые горные выработки – шурфы или канавы, которыми пытались вскрыть рудные тела, он с трудом подходил к краю канавы и, брезгливо морщась, говорил: «Что это у вас? Долериты? Какая гадость!» И шел обратно похмеляться. На следующий год он был с позором из начальников изгнан, и на его место назначили пожилого и непьющего Михаила Никитовича Злобина, невысокого человека с крестьянским, иссеченным морщинами лицом, тихим голосом и цепким глазом. «Никель-то мы, конечно, не найдем, – говаривал он обычно. – И пес с ним, пес с ним! А вот копеечку государственную, копеечку-то сбережем. Это уж будьте спокойны!»