Вениамин Каверин - Литератор
Нельзя сказать, что он не боролся с этой склонностью, которая (он это чувствовал) даже вредна для дела, — боролся и побеждал, потому что был создан для неустанной деятельности, которая была его главной чертой.
Если у Морозова не было намеченного дела, которое он должен был совершить в намеченное время, он брался за любое. Как аббат Сийес, ответивший Конвенту на вопрос, что он делал после того, как Конвент приговорил к смерти короля Людовика XVI, сказал: «Я жил», Морозов на вопрос, что он делал в течение 29 лет в крепости, мог бы ответить: «Я мыслил». Его нормой был двенадцатичасовой рабочий день, прерывавшийся лишь десятью или двадцатью минутами для прогулки. В эти короткие минуты Морозов любовался природой, будь это камни, валявшиеся на тюремном дворе, или привыкшая к заключенным собака. Или пролетевший голубь, или надвигавшаяся туча.
Он не мог позволить себе сойти с ума (хотя однажды был к этому очень близок) или, тем более, умереть — ему было некогда заниматься собственной смертью, которая годами неотступно грозила ему. Мне кажется, именно эта удивительная способность позволила ему прожить такую долгую жизнь.
И еще одно: врожденный оптимизм. Каждый день он говорил товарищам — после долгих лет, проведенных в одиночке, им разрешили встречаться, — что их вскоре должны выпустить. Он предвидел крушение империи и был уверен, что оно произойдет очень скоро. Накануне дня освобождения Новорусский (известный шлиссельбуржец) рассердился на него, когда Морозов сказал ему: «Вот видишь, я тебе говорил, что на этой неделе!»
Помнится, я сравнил его с Циолковским: но Калуга все-таки не Шлиссельбургская крепость. И преподавание в средней школе — это все-таки не поездки по всей стране с четырьмя револьверами в чемодане, чтобы отстреливаться, если внезапно нагрянут жандармы.
Из множества историй, которые Морозов рассказывал нам (мне с женой) в Петергофе, сохранились в памяти лишь некоторые — ведь это было около пятидесяти лет тому назад.
Уверенный, что его вскоре освободят и читая о воздухоплавании, он решил непременно пролететь над крепостью на аэроплане — и пролетел. Об этом смешно вспоминала Ксения Алексеевна.
— Взглянула и — боже мой — вижу, что мой лапочка летит на каких-то ящиках и палках!
И действительно — аэропланы (забытое слово) в те времена были похожи на какие-то неуклюжие крылатые ящики, а пассажиры сидели на стульях.
Об Азефе рассказала тоже Ксения Алексеевна. Морозов молчал — казалось, самое упоминание этого имени вызывало у него отвращение.
— Когда он уходил от нас, я в передней удивилась, что у него такая заметная зимняя шапка — меховая, с продавленным верхом и низко загнутыми полями. — Она упомянула о слушательнице высших женских курсов Лидии Стуре, которая была повешена (вместе с шестью другими революционерами) за покушение на великого князя Николая Николаевича и министра юстиции Щегловитова. За ее выдачу Азеф получил кроме обычного ежемесячного оклада за службу в жандармской охранке награду в несколько тысяч рублей. Впоследствии я прочел в «Повестях моей жизни» Н. А. Морозова страницу о Стуре: «За несколько дней до литературного вечера (в Политехническом институте) в 1906 году ко мне явилась стройная девушка, полная дивной одухотворенной красоты. Потом по фотографии я узнал, что это была казненная через несколько месяцев за пропаганду среди матросов Лидия Стуре. Зная ее непреодолимое обаяние, Азеф посылал ее тогда повсюду, а затем, когда она инстинктивно почувствовала его двойную игру, он выдал ее, чтобы сохранить самого себя». Вера Фигнер так писала о ней: «Прелестная, изящная Лидия Стуре заходила на несколько минут ко мне. В шубе и в меховой шапочке, еще осыпанной снегом, высокая, стройная, с тонким, правильным личиком, она была восхитительна». На основании материалов о Стуре и ее товарищах Леонид Андреев написал «Рассказ о семи повешенных».
Знакомство с Морозовыми продолжалось и упрочилось после Петергофа. Мы с женой довольно часто стали бывать у них — они жили на бывшей Офицерской, и можно поручиться, что второго такого семейного дома не было в Советском Союзе. Двадцатый век с его напряженностью, неожиданностями, неуверенностью оставался за дверью квартиры Морозовых, и вы попадали в девятнадцатый, спокойный, радушный и поражающий тех, кто никогда не слышал мелодекламаций Ходотова и Вильбушевича и не ел ветчины, присланной из собственного имения. По распоряжению Ленина усадьба «Борок», в которой родился и провел детство Н. А. Морозов, была оставлена ему в неприкосновенном виде. И Ксения Алексеевна получила полную возможность порадовать гостей плодами из собственного сада и ветчиной, приготовленной из свиньи, имя которой она называла:
— Это из моей Изабеллы, — вздохнув, говорила она. — Стала очень жирна, и пришлось зарезать.
«Последний помещик в России» — так называли его друзья — был поразительно не похож на помещика. Разумеется, камера в Шлиссельбургской крепости ничем не напоминала его кабинет на Офицерской, но он, в сущности говоря, вел на свободе такую же умственно-созерцательную, полную научных открытий жизнь. По-прежнему он занимался историко-астрономическими изысканиями, определившимися в книге «Откровение в грозе и буре», и по-прежнему приходил к выводам, доказывающим ложность всех или почти всех воззрений, принятых до него.
— А татарского-то ига — не было, — однажды сказал он мне, когда, придя к нему с женой, я еще снимал пальто в передней, и, схватив меня за рукав, потащил в кабинет, чтобы рассказать о своем открытии, опровергающем Ключевского, Соловьева и всех других ученых, занимавшихся историей России.
Профессор С. Я. Лурье, известный эллинист, автор классических исследований Греции (женившись на Л. Н. Тыняновой, я снимал у него комнату), объяснял эту упорную склонность к опровержению исторических документов тем, что годы молодости Морозова совпали с множеством разоблачений якобы подлинных произведений древности, хранившихся, главным образом, в католических монастырях. Разоблачения были сенсационными, и, по мнению С. Я. Лурье, Морозов был присужден к бессрочному пребыванию в крепости как раз в то время, когда историческая наука переживала этот болезненный кризис.
Однако, я думаю, что не только поразившие историков всего мира открытия ложности научных и литературных фактов были главной причиной научной позиции Морозова. Его историко-астрономические труды были написаны в крепости, и, хотя счастливое стечение обстоятельств дало ему возможность пользоваться западноевропейскими трудами, основным материалом его изучений в течение долгих лет были Библия и Евангелие, допускавшие и породившие противоречащие друг другу толкования.