Вадим Делоне - Портреты в колючей раме
– Слушай, Макар, и не жалко тебе людей – за мотоцикл?
– Конечно, жалко, добро бы за машину, а то и правда, кому этот мотоцикл нужен! Зато мы такой шум по всей нашей провинции подняли. Вроде как эти ребята из Красной Армии германской, о которых все в нашей «Правде» пишут, хорошие ребята, как ты думаешь, политик?
– Не знаю, пока не встречался. Одного из их покровителей и доброжелателей, правда, видел, Бёллем зовут. Эти немецкие левые вроде как за идею, а не просто шум поднять. Правда, когда за идею, – это еще хуже, чем за мотоцикл…
– Может, напишешь этим ребятам, что я готов к ним примкнуть? – спросил Макар.
– Дело это скользкое, – ответил я. – Да и боюсь, в политики тебя зачислят, Макар. Ты же знаешь, у тебя срок как срок, хоть десять загубленных жизней за душой, но тебя день в день освободят. А меня – не знаю, когда отсюда выпустят.
– Да, дело серьезное, – согласился Макар. – Не пиши, пожалуй, черт с ними, с этими левыми, прогрессивными.
Мы обнялись с Макаром, чтобы окончательно не задыбеть и не окочуриться.
На следующий день навестил меня в лагерном узилище майор Лашин.
– Попались, Делоне? – спросил он вкрадчиво.
– Ни на чем я не попался, гражданин майор. Если вы о стихах моих печетесь и беспокоитесь, так стихи эти давно в КГБ известны и хранятся в архивах.
– А для чего же вы их на бумагу вновь заносили? – озадаченно спросил Лашин.
– Да так, для себя, чтобы не забыть.
– Это вы бросьте! Опять антисоветской деятельностью занялись!
– Гражданин начальник, вы же человек грамотный, историю знаете.
– Конечно, знаю, – подтвердил майор.
– Ну вот, стало быть, вы должны соображать, что никакой я антисоветской деятельностью при всем своем желании заняться не могу, потому как советской власти не было и нет.
– То есть как это нет? – опешил майор.
– Вам же известно, что первые Советы рабочих и матросов, которые отказались подчиняться большевистским указам, были разогнаны, расстреляны. Так что, начиная с восемнадцатого года, все Верховные Советы – сплошная фикция. Что, вы не знаете, как туда назначают?
– А вы что же, за частную собственность? – перешел в наступление Лашин.
– Лично я ни на что особенно не претендую, кроме права на собственное мнение. Но для народа, думаю, эта собственность – не только не помеха, а стимул.
– Что же вы, и кабаре бы у нас завели? – негодовал Лашин.
– Разумеется, разрешил бы, – усмехнулся я, вспоминая наши дорожные сеансы в ложах фургона.
– Значит, вы за проституцию! Вот вы чего хотите! – орал Папа Лашин.
– Очевидно, вы плохо осведомлены в этом вопросе, – заметил я уже устало. – Кабаре – это там, где танцуют. А там, где ебутся, – это бардак.
Майор Лашин убрался посрамленным. Макар ликовал:
– Ну ты и подловил его на этом кабаре! Тоже мне, начальник по политической части, а где что происходит, толком не знает!
* * *Часа через два вывели под конвоем в санчасть, дело для карцерного режима невиданное. Лев Семенович плотно прикрыл дверь:
– Я вот о вас хлопочу, а вы все режим нарушаете, – укоризненно качал он головой. – Вам что, плохо?
Я был действительно больше похож на собственную тень, чем на самого себя.
– Сделайте какой-нибудь укол, – попросил я.
– Ни черта здесь нет, в их аптеке, кроме морфия, и тот, наверное, весь на себя этот идиот-фельдшер извел! – негодовал Лев Семенович.
Морфий, однако, нашелся… Бешеное головокружение прекратилось.
– Слушайте, Делоне, – сказал вольный врач, – у меня всего один шанс серьезно вам помочь. Я могу без особой натяжки поставить вам диагноз – острое расстройство нервной системы.
– Вот уж этого, Бога ради, не надо, – сказал я.
– Вы что же, всех психиатров считаете шарлатанами и тюремщиками? – усмехнулся врач.
– Да нет, не всех. Однако я из института судебно-медицинской экспертизы имени Сербского еле вырвался, и то, знаете, только благодаря Наполеону.
– Как так Наполеону, что вы сочиняете? – изумился врач. – На вас что, морфий плохо действует?
– Напротив, очень даже хорошо действует, и Наполеон очень даже при чем. Направили меня в этот институт на предмет выяснения, в своем я уме или не в своем. Бросили в палату, лежит рядом какой-то тип и молчит, на меня уставившись. День молчит, другой молчит и не спит. Я стал выяснять, кто такой. Сокамерники, то есть соседи по палате, разъяснили – профессия, мол, интеллигентная, джазист, придушил подушкой проститутку, которая ему отдаться отказалась по неизвестной причине. Он потом труп ее пилой разрезал на куски и разбрасывал по разным местам столицы. Его все же поймали… Вот он и лежал, уставившись на меня, и не спал, а только глаза таращил. Через десять дней я понял, что мне конец. Я ведь тоже заснуть не мог, войдите в мое положение. Просил у всех врачей перевода в другую палату – отказали. Бывалые люди объяснили, что, видимо, ему установка дана таким путем меня извести, дабы мой диагноз соответствовал истине. А за это врачи готовы были его втихую защитить. Один многосрочник-рецидивист все рвался меня отстоять. Мне вообще везет в дружбе с рецидивистами, с теми, у которых срока ни убавить ни прибавить. Им все равно, они вроде, как и я, живут вне времени. Рецидивист был татарин, звали его Айшур. Он говорил:
– Я эту дрянь, которая тебя изводит, политик, тихонько в туалете придушу, как он свою красотку прихлопнул. Мне все равно – либо решат расстрелять, либо нет. Да и ему все равно, тоже, наверное, расстреляют, как он ни старается тебя до полной невменяемости довести.
– Айшур, – просил я его, – это не нам с тобой решать, кому жить, a кому нет. Может быть, он и вправду подвинулся мозгами, может, он и ни при чем. Врачи его рядом со мной держат, а он и не понимает, что делает. Может, oн так, все вспоминает, как девочку ножовкой резал, мучится.
– Ну, это твое дело, – говорил Айшур, – только долго не спать – плохо.
Сосед мой молчал и смотрел на меня. Он не отвечал даже на вопросы нянечек и сестер. Нянечки ночью выпускали меня в туалет и приносили сигареты. Я отдыхал, прислонившись к залитой мочой и блевотиной стенке… Вызвал, наконец, врач. Ничего хорошего я, разумеется, не ждал, а он меня ни с того ни с сего спрашивает:
– Откуда у вас такая странная фамилия? Вы что, француз?
– Как вам сказать, никто же из нас с достоверностью не может знать, кто он, собственно говоря, грек, еврей или татарин. Впрочем, можно и французом зачислить. Предок мой был комендантом Бастилии. Брали эту Бастилию, и в порыве революционного энтузиазма отрубили ему голову. И зачем же было голову его на пику водружать и по всему Парижу носить! Это ж, согласитесь, хамство и низость! А племянник коменданта был врачом в гвардии Наполеона, его забрали в плен под Бородино…