Александр Крон - Вечная проблема
Баловать детей опасно не только потому, что баловство порождает в них эгоцентризм и иждивенчество, но и потому, что оно очень скоро приводит к пресыщенности и равнодушию. Неизбалованному ребенку гораздо легче доставить радость, любой подарок, любое лакомство или развлечение приносят ему гораздо больше удовольствия, чем баловню, знающему, что стоит ему только захотеть, и весь мир будет к его услугам. Для полноты ощущения жизни совсем необязательно, чтобы у ребенка было много дорогих игрушек, чтобы в праздничные дни он непременно побывал на пяти или шести елках, чтоб конфеты и мороженое выдавались по первому требованию. Даже если для родителей все это не представляет никаких трудностей, некоторый недобор все же полезнее, чем перебор.
Улица, на которой жил дед, граничила с так называемым Загородным садом. Сад уступами спускался к речке Яченке, впадавшей поблизости в широкую Оку. За Яченкой начинался лес, не дачный лесок, а самый настоящий лес на многие версты, с волками и медведями, и для меня, городского мальчика, выросшего среди кирпича и булыжника, в переулке, где по дворам росло несколько жалких тополей и конских каштанов и где единственным водным бассейном был грязный непроточный пруд, лес и река были величайшей школой, столь же важной, как та, в которой учат грамоте. Человек, не знающий названий и свойств растений, не различающий птиц по голосам и не видевший зверей иначе как в зоопарке, всегда в чем-то неполноценен. Программа построения коммунистического общества, предусматривающая стирание граней между городом и деревней, способствует формированию гармонического человека не только потому, что она обогащает деревенского жителя всеми преимуществами городской культуры, но и потому, что приближает горожанина к природе. То же самое можно сказать о стирании граней между физическим и умственным трудом. Дело не только в том, что множество людей, занятых однообразной и изнурительной работой, получат возможность трудиться более содержательно и с меньшей затратой физической энергии, но и в том, что немалое число чистых интеллектуалов хотя бы частично вернется к физическому труду и получит навыки, без которых развитие человека всегда будет несколько однобоким. Игры и упражнения не могут полностью заменить физический труд, точно так же как городские пруды и бульвары не заменяют реки и леса.
Жизнь в Калуге была полезна мне еще и потому, что значительно расширила мои представления о том, как устроен мир. У деда была большая родня, у теток множество подруг, я был вхож повсюду, и каждый прожитый день вносил новые поправки в ту весьма еще наивную картину общества, которая в то время брезжила в моем детском сознании. С каждым днем я все отчетливее видел, что люди, пишущие книги и ноты, играющие на роялях и виолончелях, и даже люди, которые учат и лечат других людей, составляют незначительную прослойку среди тех, кто печет хлеб, тачает сапоги, доит коров и лудит посуду. В Москве я тоже видел таких людей, но там это были соседи или поставщики, здесь родственники или знакомые. В этой среде каждый грош был на счету, и родители выбивались из сил, чтобы дать своим детям образование, то самое среднее образование, которое в наши дни является обязательным и бесплатным. Как ни скромна была наша московская квартирка, возвращаясь в нее, я всегда вспоминал наряду с летними удовольствиями о том, что существует жизнь еще более трудная, еще менее защищенная от грубой силы, чем наш московский быт.
Я почти не помню, чтобы мои родители вели со мной какие-либо специальные воспитательные беседы. Свое отношение к моему поведению они предпочитали выражать по конкретным поводам и, думается мне, были правы. Истина для ребенка всегда конкретна, для него она скорее образ, чем формула. Принципы кристаллизуются из привычек, а привычки - из повседневного опыта. Если б мне в то время стали говорить без всякого повода, что людей надо уважать, что ложь унижает и того, кто лжет, и того, кому лгут, и т.п., я бы, вероятно, пропускал все эти слова мимо ушей. Уважение к человеку и отвращение ко лжи ребенок должен видеть воочию, только тогда они могут укорениться и стать второй натурой.
Предвижу вопросы. Что значит "уважать человека"? Какого человека? Правильно ли в нашу эпоху обостренных классовых боев учить уважать всякого человека? И всякую ли ложь следует осуждать? Разве не заслуживают всяческого уважения наши отважные разведчики, подвигами которых так увлекается молодежь? А ведь им, чтобы обмануть врага, приходится лгать ежедневно, ежечасно...
Попробую ответить на эти возражения со всей возможной искренностью. И начну с вопроса о лжи, как наиболее простого. С моей точки зрения, в раннем детстве понятие лжи не нуждается ни в дифференциации, ни в социологизировании. Для ребенка ложь есть ложь, и страшна она тем, что, однажды войдя в его жизнь, она порождает ценную реакцию: ложь рождает недоверие, недоверие столь же необходимо порождает новую ложь. Я очень высоко ценю подвиг разведчика, но мне кажется, что силы для своего подвига настоящий разведчик черпает в зрелом отвращении ко лжи и насилию. Наука ненависти и наука хитрости не так уж сложны, чтобы их стоило преподавать с дошкольного возраста; придет время, и необходимые поправки на несовершенство мира будут сделаны. Будущему хирургу нет нужды с детства приучаться к виду крови, а будущему дипломату с пеленок привыкать к протоколу.
Отвращение моих родителей ко лжи я ощущал не только в том, что они предпочитали говорить правду и требовали того же от меня, но и в тех случаях, когда обстоятельства заставляли их быть неискренними. Когда моего отца призвали на военную службу, в нашем доме несколько раз появлялся блестящий поручик - адъютант полка, в котором служил отец. От поручика зависело увольнение из казармы, и он оказывал отцу широкое, хотя и не совсем бескорыстное покровительство. Поручик умел бренчать на рояле и был в то время страстно влюблен в какую-то полковую даму. Даме этой он посвящал романсы собственного сочинения. Сочинение происходило так: поручик напевал отцу какой-то мотивчик, а отец записывал его нотными знаками и присочинял к нему аккомпанемент. Все эти подробности я узнал позже, когда стал постарше, но суть происходящего мне была ясна уже тогда: я увидел, что отец и мать не любят этого щеголя с аксельбантом и бывают рады, когда он уходит. Мне кажется, я вижу до сих пор прячущуюся под усами ироническую усмешку отца, не ехидную, а скорее смущенную, ирония была направлена не столько против поручика, сколько на самого себя.
Все познается в сравнении, и фальшь отношений с адъютантом становилась особенно наглядной оттого, что существовал другой поручик, его появление в нашем доме было для меня каждый раз настоящим праздником. Это был товарищ отца Алексей Иванович Лойко, Лоечка, как его называли у нас в доме, артиллерист и скрипач-любитель, служивший в Твери и примерно раз в два месяца вырывавшийся на побывку в Москву. Поезд из Твери приходил рано, когда я еще спал, и я просыпался от веселого шума, с которым Лоечка врывался в нашу квартиру, от его заливистого тенорового смеха, от радостных восклицаний и звякания чайной посуды. И я бежал на кухню смотреть, как Алексей Иваныч, сбросив китель и удивительно вкусно пахнущую кожаную портупею, умывается в стоящем на табуретке эмалированном тазу. Таким свежеумытым, излучающим мужественную ласку и веселье я запомнил его навсегда, и этот до сей поры не потускневший, а сохранивший праздничную яркость еще влажной переводной картинки живой образ помог мне впоследствии понять чувства Пети Ростова, с замиранием сердца трогающего саблю Денисова, ощутить глубокий водораздел между Мышлаевским и Тальбергом в булгаковских "Турбиных". Социальному анализу зачастую предшествует социальный инстинкт, и, при всей туманности моих тогдашних представлений, думаю, что в выборе между двумя поручиками он меня не обманул.