Олесь Гончар - Полигон
- На колени упаду, землю буду есть, только поедемте, помогите! Век буду благодарить.
В конце концов уговорил, подхватил в "газик" и помчал ее в свою ракетную степь. Когда проезжали мимо ракет, уже рассветало, ракеты сияли своими оболочками, но бабка как будто и не видела их, даже не оглянулась ни разу в ту сторону. Осмотрела ребенка, только что заснувшего, измученного после бессонной ночи, буркнула, что это не "сглаз" и не "младенческое" и что у нее нет против этого средства, просто, по ее мнению, не подходит ребенку это место, не для него такие игрушки и грохот...
Аленке становилось все хуже. Однажды ночью, когда Уралов был на КП, из дому позвонила жена. Он слышал, как она всхлипывала в трубку, и жизнь в нем остановилась.
- Коля, быстрее! Аленке совсем плохо... Посинела, глазки закатываются...
А когда он прибежал домой, уже не закатывались глазоньки, уже не кричала его доченька: вечная чистая улыбка застыла на ее устах.
Она еще лежала в белой своей постельке, а возле нее на полу валялся аккордеон, хищно сверкая зубами клавишей. Жена билась на кровати в рыданиях. Охотничье ружье висело на стене. Стоял на столе полевой телефон. Все было, как раньше, не было только ее, Аленкиного дыхания, была лишь бесконечная всесветная пустыня вокруг. Каждая вещь ранила его. Подавленный, ослепленный горем, выскочил он во двор, но рыдания Гали снова вернули его в дом.
Утром весь полигон был в трауре. Ветер развевал над казармой красные флаги с черными лентами. Потрясенные трагическим концом, офицеры, солдаты о чем-то шепотом переговаривались между собой, советовались. Оказалось, что никто не мог сделать гроб. Люди, которые разбирались в электронике, имели дело с точнейшими приборами, картами, расчетами, не умели смастерить простой маленький гробик для ребенка! Потому что в. этом никогда не было нужды. До сих пор здесь никто еще не умирал. Казалось, что тут все собрались для вечной жизни. И кладбища на полигоне не было - это была у них первая смерть. Все она начинала, Аленка. Только оркестр был свой, да флаги непривычно черно-красные склонялись скорбно.
Траурная музыка зазвучала над степью, и бомбы в тот день не рвались.
Похоронить Аленку решили на том самом кургане, где стоял прежде радиолокатор. Теперь его там уже не было, солдаты выкопали на кургане для своей любимицы маленький окопчик. Туда шла по степи вся процессия, офицеры молча несли Аленку над головами, несли ее по своей ракетной степи, между боевыми мишенями, сквозь их настороженный, грозный блеск, а девочка, проплывая, улыбалась и сейчас, она уходила от Уралова в вечность со своею улыбкой, с ее непередаваемым очарованием, и как бы говорила ему: "Папочка! Я не видела ничего, кроме этих твоих ракет. Не видела весен. Цветения вишенного не знала. Ни синих рек, ни городов далеких, сказочно-прекрасных. Я успела увидеть только эти грозные блистающие ракеты, среди которых и прожила свою маленькую жизнь. Короткою жизнью зарницы жила я. Появилась, осветила улыбкой ваш полигон, сверкнула разливом счастья тебе, папочка, и маме, и вот теперь я ухожу от вас навсегда!.."
Как хотелось ему в этот миг уничтожить, изувечить здесь все, как жгло желание поделиться с нею своей собственной жизнью - да что поделиться! Он, ни секунды не колеблясь, отдал бы ей всю свою жизнь без остатка, только жила бы она, его ясочка, его звездочка, которую ему так и не удалось спасти...
Идут. Ветер рвет красно-черные флаги, развевает над степью, льются рыдающие звуки траурного марша; с трубами идут те, кто еще вчера дежурил на КП - радисты, вычислители, планшетисты, а теперь делят с Ураловым бремя его тяжелого горя. Слепящий день похож на ночь. Блестят слезы на загорелых солдатских щеках. Голосит Галя. Стиснув зубы, шагает рядом с ней Уралов - грудь его переполнена болью. Трещит под ногами сухая трава, улыбается в затуманенное небо Аленка, трубы, как удавы, обвили оркестрантов, а они, бросая в ветреную степь звуки печальных маршей, музыкой бунтуют против горя, тяжело шагают, скованные удавами-трубами, как лаокооны.
Так и расстался он со своею Аленкой. Пустой и бесцельной после этого стала его жизнь. Проснется ночью - все Аленка перед глазами со своими ручонками, с шелком волос, с улыбкой - детская ее улыбка застилает собою все небо, весь мир! Нет и не будет во всех галактиках ничего лучше и милее этого - улыбки детской, ласковых ручонок, первого лепета... Было что-то бессмысленно-жестокое в этом ударе судьбы, и жизнь его, столь устойчивая прежде, сразу как бы пошатнулась. Уралов чувствовал, что утешения не найдет, примирения с несчастьем не будет, и что новое, обретенное в горе прозрение не перестанет терзать его. Зачем это солнце в небе, когда ее нет? Зачем все чудеса мира, все науки, к чему все радости земные, если все это ей, его ясочке, уже не нужно? Зачем, наконец, он сам, Уралов, и его тяжелый труд, и его неистовая преданность делу.
Стал упорно добиваться перевода куда-нибудь в другое место. Хоть на Курилы, только не здесь!
Сегодняшняя его поездка в город тоже была связана с этим, и, возвращаясь к вечеру домой, он свернул к кургану, где лежала Аленка, зная, что это уже прощание. Здесь, на могиле, и ночь его застала, все вокруг налилось темнотой, и небо над степью нависло, изрешеченное звездными пробоинами, как гигантская мишень.
Уралов, съежившись, сидел на кургане, какая-то ночная птица пролетела над ним, просвистела крыльями; вспомнилось детство в кустанайских степях, и какая там была на озерах охота, и как он, еще мальчонкой, бегал за охотниками, чтобы разными услугами взрослым заработать себе право пострелять. Сколько помнит себя, он всегда бредил охотой, далекий выстрел настораживал и бросал его в дрожь. Его охотничий пыл удивлял даже взрослых, им было смешно, что мальчишка, услышав отдаленный выстрел, бледнел от волнения, а он только и мечтал о той поре, когда вырастет и приобретет собственное ружье. Потом выяснилось, что у его деда-кузнеца сохранилось старинное ружье-катериновка, четвертый калибр, весом не менее пуда. Пушка да и только. Говорили, что когда-то еще дедов дед, пугачевец, сделал его. Сам дед так и не выстрелил из него ни разу - боялся. А вот этот малец, Уралов, взял, зарядил, вместо дроби шариков из подшипника набил, пошел на площадь, приладил к плугу, к курку привязал шнурочек, чтобы испытать издали. Вот это был выстрел!
Однако ружье не разорвало. После этого зарядил снова, пристроил свою катериновку к велосипеду и покатил на озера в степь. Встречные парни-казахи смеялись: всех гусей твоя пушка перебьет!.. В поле гусей тьма, на просянище пасутся, летают, гогочут, валом валят. Он зарылся в копенку проса, выставил наружу только ствол своей гаубицы, под плечо картуз подложил, чтобы плечо отдачей не раздробило. Сидит не дышит, а гогот все ближе и ближе, гуси уже чуть ли не из-под него просо дергают, и вот он, затаив дыхание, прицелился и пальнул. Удар, искры из глаз - и он ничего больше не помнит. Очнулся: "Где это я? Что со мною?" Ружье отлетело далеко, картуз тоже, плечо горит и... ни одного гуся. Однако это не отбило в нем страсти к охоте. Он снова и снова ходил со своей пудовой катериновкой на гусей и всякий раз после выстрела падал оглушенный, пока в какой-то инструкции не вычитал, что надо было давать заряд вдвое меньший, чем давал он.