Софья Островская - Дневник
Софья Казимировна его [Л.Н. Гумилева] очень любила, он ей платил тем же. Когда однажды я оказался со Львом Николаевичем в одном троллейбусе и сказал ему, что навещал С.К., он улыбнулся и спросил с нежностью: “Ну, как там поживает ma tante?” А надо сказать, что Лев Николаевич был недоверчив к людям, особенно к тем, в ком он подозревал стукачей <…>. Но Софью Казимировну он, кажется, не подозревал ни в чем. <…> [Далее речь идет о скрытых антисоветских настроениях.] Не знаю, были ли такие у С. К. Если и были, то она при мне их никогда не высказывала <…>.
Вызывали меня в связи с делом Михаила Мейлаха. <…> Дело в том, что Изабелл Тласти [английская славистка] в последний свой приезд в Ленинград оставила в квартире Софьи Казимировны целый чемодан с так называемой антисоветской литературой. Книги эти хранились в той, нежилой комнате, которая служила чем-то вроде склада. Софья Казимировна чувствовала себя настолько плохо, что уже год как не вставала с постели. М. Б. Мейлах занимался распространением этих книг, за что и был арестован. Софья Казимировна умерла от рака 19 апреля 1983 года. Думаю, что она до конца оставалась верна своей второй профессии, и КГБ не без ее помощи так легко раскрыло это дело»[30].
Р. Д. Тименчик, славист, профессор Иерусалимского университета: «Я был у Островской один раз вместе с Мишей Кралиным. Впечатление? Ничего зловещего. Как бы благородная ленинградская бедность. Память прекрасная. Харизмы не было, приходить еще раз не тянуло».
М. Б. Мейлах, филолог, историк культуры: «Софья Казимировна была человеком своеобразным. Я время от времени ее навещал, в течение последних лет пятнадцати ее жизни. Петербургский серый дом, поблизости от Бассейной… Познакомились мы “на почве Ахматовой”, но она, по понятной теперь причине, о ней говорила мало.
Нет, в отношении меня она ни в чем не виновата, наоборот! У меня были запрещенные книги, томов двести, спрятанные у Софьи Казимировны, и никто об этом не знал и не узнал. Хранились они в отдельной комнатке, в двух чемоданах в платяном шкафу, за ее платьями, за пальто. Иногда я какие-то книги оттуда брал, давал близким друзьям, потом привозил обратно, и никаких “проколов” никогда не бывало. Когда она заболела и поняла, что умирает, она попросила их забрать – это и оказалось роковым. Перевезти их домой я не решился, не желая подводить моего отца. Отдал их одному человеку, был такой Гелий Донской, а тот оказался ненадежным, и меня арестовали – это произошло через два месяца после ее смерти. Пока книги хранились у нее, они, как показал опыт, были в полной безопасности, и я вместе с ними, а ведь сама она рисковала. Возможно, поскольку (как мы узнали гораздо позже) ее совесть была отягчена, это ей служило для какой-то самореабилитации. К советской власти она открыто выражала отвращение. А тогда, в старое время – уверен – она просто попала в лапы ГПУ и справиться с этим не смогла. Но об этом никто не знал, ведь в противном случае я бы ей такие книги не доверил. Не знал я и того, что к ней ходит Кралин, которого я видел раз в жизни, но который, будучи впоследствии допрошен по моему делу, дал доносительские показания, что в моих публикациях, напечатанных за границей, я-де превращаю советскую поэтессу Ахматову в антисоветчицу, например, вместо “Какая есть, желаю вам другую, / Получше, больше счастьем не торгую, / Как шарлатаны и оптовики” предлагаю чтение: “…как комиссары и большевики”. Такой вариант действительно был известен. Эти показания я читал, они мне были предъявлены. Сами невежественные следователи никогда бы до этих текстологических нюансов не докопались. Это в своих мутных писаниях Кралин скрывает, зато в доносительстве благодарно обвиняет Софью Казимировну <…>. Истории чемоданов с книгами он, по крайней мере, не знал.
Вообще же репутация у Софьи Казимировны была несколько двойственная – с Ахматовой они все-таки друг друга недолюбливали. Сама Ахматова, по крайней мере на моей памяти, о ней никогда не говорила. Софья Казимировна не принадлежала к ее кругу, где ее называли – решусь это привести – “помойная яма Ахматовой”. Видимо, Софья Казимировна слишком любила сплетни. Это относится к периоду до постановления. [Речь идет о постановлении Оргбюро ЦК ВКП(б) от 14 августа 1946 года «О журналах “Звезда” и “Ленинград”».] Она рассказывала, что, как только о постановлении стало известно, она тотчас же примчалась к Ахматовой, чуть ли не с цветами, а та захлопнула перед ней дверь. Но после постановления Ахматова ждала ареста и вообще никого не принимала.
Софья Казимировна была человеком со своим стилем поведения, достаточно экстравагантным. В этом доме никогда, даже днем, не раздвигались портьеры – тяжелые, не пропускавшие дневного света. Над столом, посреди комнаты, висела лампа под абажуром, освещавшая только этот стол, а в комнате стояла полутьма. За столом возвышалась сидевшая в кресле Софья Казимировна с папиросой в руке, а по другую сторону, по крайней мере по вечерам, сидел Саша Драницын, сын ее приятельницы, который никогда не произносил ни слова – кругленький, похожий на Чичикова, как его рисовал Агин, но с каким-то вечно испуганным лицом… <…>. Лицо у Софьи Казимировны было не просто бледным, а каким-то мертвенно-бледным, заостренный нос… было во всем этом, включая ее слепоту, что-то инфернальное, как в гостях у Бабы-яги, доброй помощницы… Общение с ней – это были полупаузы, полунамеки, недоговорки, в памяти почти ни одного ее рассказа о чем бы то ни было не осталось… Любила французское присловье, оно есть у Беранже, которое ничего не значит, поэтому может означать всё – etpa-ta-ti, etpa-ta-ta, – боюсь, для нее это означало что-то вроде итога ее жизни… Да, кстати, она не скрывала, что она старая дева: когда она смертельно заболела – это была гинекологическая онкология, – она говорила: “Господи, за что же мне это?!”…»
И еще один человек, знавший Софью Казимировну раньше многих других. Это В. Н. Рихтер. Мы встречались с ней незадолго до ее смерти. Маленькая Валерка бывала в доме Островских, когда, уже после революции, ее мать выполняла у них роль приходящей прачки, – вместе с ней она носила на Преображенскую выстиранное белье. Дичилась, пряталась за мамину юбку, почти не отвечала на вопросы. Валерия Николаевна помнила Анастасию Францисковну – «прическа блямбой вверх», помнила, что красавица Софья Казимировна тогда поддразнивала ее: «Мадам “Ага”, мадам “Угу”».
Софья Казимировна рассказала в дневнике, как приютила она у себя дома 18-летнюю Валерку, чудом оставшуюся живой в развороченной снарядами блокадной очереди. Взяла над ней своеобразную опеку: не гнала от себя, позволяла присутствовать при гостях, пыталась ее образовывать. Девочка с готовностью выполняла все поручения. Иногда, как пишет в дневнике Софья Казимировна, «восторженно и несмело» называла ее мамой.