Эстер Гессен - Белосток — Москва
Новые хозяева начали постепенно, но решительно устанавливать свои порядки. И здесь нас ждало немало горьких сюрпризов. К передаче в руки государства фабрик, мастерских, магазинов люди были, в сущности, готовы — все знали, что в СССР не существует частной собственности. Точно так же мало кого удивило запрещение деятельности всех политических партий. Но полной неожиданностью для нас, школьников, стало закрытие всех учебных заведений, где преподавание велось на иврите. Иврит, как оказалось, в Советском Союзе был запрещен, равно как и все остальное, связанное с идеологией сионизма и стремлением к созданию в Палестине еврейского государства. Для учеников нашей гимназии это было подлинным потрясением. Поначалу мы даже пытались организовать какие-то подпольные кружки — ведь, право же, нелегко одним махом зачеркнуть все, чем ты жил годами. Но наши учителя, узнав об этом, созвали несколько собраний, на которых умоляли нас отказаться от какой-либо нелегальной деятельности — все равно, мол, мы ничего не добьемся, а только навлечем несчастье на головы свои и своих семейств. Доводы были так убедительны, что пришлось согласиться.
Наша гимназия была преобразована в среднюю школу с преподаванием на идише. Я, как уже говорилось, перешла тогда во второй класс лицея, то есть училась уже двенадцатый год, но поскольку советские средние школы были десятилетками, то наш выпускной класс автоматически стал десятым. Польский язык как предмет в большинстве школ заменили белорусским. И тут оказалось, что преподавателей белорусского языка катастрофически не хватает. В так называемой освобожденной Западной Белоруссии почти не было представителей титульной нации, умеющих читать и писать на своем родном языке. Их присылали из советской Белоруссии, где их тоже не было в избытке. В связи с этим всем полонистам велели поменять специальность, и их срочно направили на курсы белорусского языка и литературы. Они учились и одновременно преподавали в школах. Моя мама тоже попала на такие курсы. Помню, как вечерами она зубрила стихи Янки Купалы и Якуба Коласа (мы очень веселились, узнав, что Колас на самом деле однофамилец классика польской поэзии Мицкевича[3]), а своих учеников в бывшей еврейской гимназии, а теперь средней школе она опережала на один, максимум на два параграфа по учебнику. Для польской молодежи оставили несколько школ с преподаванием на польском языке, но их количество было мизерным.
Вскоре начались аресты. В первую очередь упрятали в тюрьмы бывших полицейских и вернувшихся с фронта офицеров. Потом взялись за «классовых врагов» — за решетку отправились фабриканты, богатые купцы, землевладельцы и т. п. Происходило это так: главу семьи судили, давали срок и отправляли в лагерь, а жену и детей ссылали в Сибирь или на Север. Впрочем, кое-кому попрозорливее и похитрее удалось избежать этой участи. Путь к спасению был следующим: сразу же после раздела Польши, в сентябре 1939 года, советское правительство передало Вильно и Виленскую область давно претендовавшей на них Литве (скорее всего, уже тогда планируя вскорости проглотить всю эту страну с Виленщиной включительно). Граница еще какое-то время оставалась открытой, от нас в Вильно ходили поезда, и практически каждый мог туда уехать. А в Вильно, тут же объявленном литовскими властями столицей, шла бойкая торговля паспортами разных стран. Легче всего было купить японский или палестинский паспорт. Позднее, когда Литва «добровольно» вошла в состав СССР, обладатели этих документов ехали транзитом в закрытых, но удобных вагонах через всю Россию — «японцы» во Владивосток, «палестинцы» в один из черноморских портов, а оттуда уже плыли на кораблях в «свою» страну. В 1940 году меня навестили ехавший таким образом в Палестину одноклассник Гершон Кон и направлявшаяся с родителями в Японию подружка Ида Подрабинек — в Москве они остановились на целый день, получили разрешение отлучиться от эшелона, а мой адрес им сообщил мой дядя, мамин брат, военный раввин Абрам Бромберг, который тоже ехал этим путем в Палестину, но которому, к сожалению, не разрешили в Москве выйти в город.
Увы, не всем, у кого хватило денег на приобретение паспортов, удалось воспользоваться ими до конца. Уже во время войны, в эвакуации в Сибири, в городе Бийске на Алтае, я встретила одного из самых богатых белостокских фабрикантов Зильберфенига с семьей и узнала об их злоключениях. Они своевременно подались из Белостока в Вильно, обзавелись японскими паспортами и сели в поезд, направлявшийся во Владивосток. Их было пятеро — глава семьи, его жена, два сына-студента и десятилетняя дочка. Но вдруг в Минске, в привокзальном ресторане, Зильберфенига увидел и узнал бывший рабочий его текстильной фабрики, довоенный подпольный коммунист. Он, разумеется, тут же доложил кому следует, что вот, прикидывается японским гражданином его недавний эксплуататор из Белостока. Прямо в Минске всю семью сняли с поезда, взрослых арестовали, а девочку по просьбе родителей отправили обратно к родственникам в Белосток, где она потом погибла в гетто. Остальные получили сроки и попали в разные лагеря. Освобожденные в начале Отечественной войны по амнистии для бывших польских граждан, объявленной на основе соглашения с эмигрантским польским правительством в Лондоне, они все собрались в Бийске, узнав, что там живут многие сосланные белосточане. Мама мне рассказывала, что, когда первым там появился глава семьи, тощий, оборванный, без гроша за душой, все наши земляки буквально плакали от жалости (он был в Белостоке известной фигурой) и собирали для него одежду и деньги. Впрочем, в полном соответствии с поговоркой, что, пока жирный исхудает, из худого дух вон, Зильберфениг стал спустя некоторое время богатеем также и в Бийске. У него были, как оказалось, деньги в нескольких швейцарских банках, и его уполномоченные начали ему оттуда присылать разные товары, главным образом текстиль, которыми он успешно торговал. Он не был скупым и часто помогал нуждающимся белосточанам. Нам с мамой он тоже оказывал внимание, тем более что до войны был хорошо знаком с моим отцом. Правда, он к нам охладел, когда ему показалось, что его младший сын, Янек, начал за мной ухаживать. Он даже провел с мамой назидательную беседу, объяснив ей, что такой бесприданнице, как я, не место в их миллионерской семье. После войны они все через Польшу уехали в Австралию, где, как я полагаю, оба парня, Янек и Зигмунт, нашли себе подходящих невест.
Весной 1940 года появилась в «освобожденных» областях новая категория ссыльных. Дело было так: граница между советской и немецкой зонами оккупации была открыта всю осень и зиму 1939–1940 годов. И евреи толпами бежали на советскую сторону, особенно те, у кого здесь были родственники или знакомые, у которых можно было для начала остановиться. Через нашу квартиру тоже прошли десятки людей. Последним был мой двоюродный брат Роман Швизгольд с женой и отцом (его мама, старшая сестра моей мамы, осталась пока в Варшаве, намереваясь приехать чуть позже), которые, в сущности, поселились у нас. Беженцы направлялись главным образом во Львов и в Белосток, поскольку в этих относительно крупных городах легче было найти работу и жилье. И вот, когда они уже успели обосноваться и пустить корни в новых местах, сначала перекрыли границу, а потом началась паспортизация. Всем без исключения выдавали советские паспорта, но разные. Коренные жители присоединенных территорий получали нормальные удостоверения личности, прибывшие же с немецкой стороны — так называемые паспорта минус сто один. С таким паспортом человеку нельзя было проживать ни в каких областных городах, стало быть, также во Львове и Белостоке. Его там не прописывали, а значит, он не мог рассчитывать ни на работу, ни на крышу над головой. Беженцы впали в панику и всячески уклонялись от получения паспортов. Тогда власти объявили, что те, кого не устраивает документ «минус сто один», могут записаться на возвращение на прежнее место жительства. И большинство людей решили вернуться. В том числе и мой двоюродный брат с семьей.