Константин Симонов - Двадцать дней без войны (Так называемая личная жизнь (Из записок Лопатина) - 2)
- И не реви, п-пожалуйста, раз тебе ясно. Твой отец уезжает не на к-курорт, а на в-войну, и не по собственной п-прихоти, а по и-предписанию начальства. Он должен быть спокоен за тебя.
А чтобы он был спокоен, ты должна жить у тетки в Сибири и кончать свой девятый класс. Твой отец гораздо лучше п-пишет, чем г-говорит, а я, наоборот, гораздо лучше говорю, чем п-пишу, хотя и заик-каюсь при этом. Поэтому говорю тебе коротко и ясно то, что он сказал бы д-длинно и н-неясно. Ты мне дашь адрес, и, как только он вернется с фроыта, я тебе дам т-телеграмму и подпишусь: "Д-дядя Б-боря". Ты мне нравишься, и я хочу быть твоим д-дядей. А к-кроме того, советую тебе слушать по вечерам радио.
Как только твой отец из-под Харькова пришлет нам свою п-первую корреспонденцию, мы ее напечатаем, и ее сразу же п-передадут по радио. И ты б-будешь знать, что он жив и зд-доров.
- Я знаю, - сказала она. - Мы в школе всегда слушали по радио.
- Тем более. Может быть, ты не усп-пела этого заметить, по я люблю твоего отца и не хочу, чтобы ты п-провожала его слезами.
В-возьми себя в руки и пошли - проводим его. П-потом я буду сидеть и работать, а ты будешь сидеть и ч-читать, п-потом мы с тобой пооб-бедаем, а вечером я п-провожу тебя и только п-после этого займусь своими личными д-делами.
Когда спускались с лестницы, Гурский шел впереди, а Нина сзади него, рядом с Лопатиным. Одной рукой она крепко держала отца за руку, а в другой несла его шинель.
Так вдвоем, ее с шинелью в руках и Лопатина, которого она держала за руку, и щелкнул у подъезда редакции Гриша Кулаковский, вместе с которым Лопатин, уже в шестой раз подряд, ехал на фронт.
- Когда вернемся и проявлю пленку, пришлю тебе, - обещал он Нине. - И повернулся к Лопатину: - Вася, в какой раз мы с тобой едем вместе? В шестой или в седьмой?
- В шестой, - сказал Лопатин. - Не крутись, поехали!
Ему хотелось скорей уехать. Он боялся, что девочка может не справиться с собой. Так оно и вышло.
Когда Кулаковский уже залез в глубь машины и пришел черед садиться Лопатину, дочь отчаянно повисла у него на шее. Он ждал, что она сама оторвется, но она не отрывалась, и ему пришлось, взяв ее за плечи, оторвать от себя. Несколько раз поцеловав ее мокрое, несчастное лицо, он быстро сел в машину и захлопнул дверцу. Машина вильнула по узкому редакционному двору, и он, повернувшись, уже не увидел дочери.
- Любит тебя! - сказал Кулаковский.
- Что? - не расслышав, занятый своими мыслями, переспросил Лопатин.
- Говорю, любит тебя!
Лопатин ничего не ответил, хотя, вспомнив прожитую жизнь и сравнив то, что он успел сделать для дочери, с тем, чего не успел или не сумел, надо было бы ответить: "Не за что!"
Они с Кулаковским прилетели на Юго-Западный фронт, когда в воздухе уже запахло бедой, и в последнюю ночь перед тем, как замкнулось кольцо харьковского окружения, добрались в две разные армии, действовавшие одна южней, другая северней Харькова. Препирались перед этим - так или наоборот, - кому - в какую.
В результате ты жив-здоров до сих пор, а его нет! Погиб вместе с двумя своими аппаратами - стареньким ФЭДом и новенькой трофейной "лейкой", которой щелкнул перед отъездом во дворе редакции тебя с дочерью.
"Так и не вернулся, не проявил той пленки", - подумал Лопатин, лежа сейчас, через полгода после всего этого, под одеялом и полушубком в отапливаемом, но все равно холодном номере гостиницы "Москва" и читая пришедшее от дочери письмо.
Дочь писала, что у нее все отметки четыре или пять, что она кончила медкружок и через двое суток на третьи ходит дежурить в госпиталь ночной санитаркой.
"Наверное, клюет после этого носом на уроках", - улыбнулся, читая письмо, Лопатин.
Письмо было бы совсем хорошее, если б не приписка, что "тетя Аня не пишет, потому что приболела, лежит, передает тебе привет.
Только что ставила ей банки". Значит, и банки научилась там ставить! А сестра больна. Раз лежит - дело серьезное: такие, как она, пока с ног не свалятся, не лягут.
Уже засыпая, он с раздражением подумал о Ксении: есть у девочки мать, здоровая, еще молодая баба, а ребенка пришлось навязать на шею старой больной женщине. И хотя до конца войны ничего другого, чем то, что он сделал, сделать было нельзя, у него все равно оставалось чувство какой-то нелепой вины, словно у девочки могла быть не эта, а другая мать, словно он когда-то давно мог выбрать ей в матери кого-то другого...
Проснувшись, съев выдававшийся в гостинице по талонам на завтрак винегрет и выпив чаю, Лопатин сел отписываться. Писал весь день до вечера и весь следующий, почти не выходя из номера.
Писать было трудно, потому что наступление было трудное. Наступали, ради того чтоб любой ценой приковать к себе стоявших против Москвы немцев, не дать им перебросить резервы на юг, где у них все сыпалось и трещало по швам. И если бы можно было вот так откровенно и написать про это, все сразу стало бы на свое место. Но как раз об этом и нет права писать. Во время войны такая откровенность за гранью дозволенного.
На второй вечер Лопатин позвонил Гурскому. Редактор еще не вернулся с фронта.
Лопатин попросил отсрочки, сказал, что, наверное, перекрестит все написанное и с утра начнет в другом разрезе. Назовет "Вторая зима" и напишет про один полк, в котором был. О том, как в снегу по горло три дня брали превращенную немцами в узел обороны совхозную усадьбу и все же взяли ее!
- Н-насколько я понимаю, - сказал Гурский по телефону, - редактор ожидал, что ты возьмешь п-пошире.
- А у меня пошире не выходит. Выходит как раз поуже!
Скажи мне, как, по-твоему, название? И можно ли сдать послезавтра утром?
- Н-название не самое гениальное, а н-насчет "м-можно", то с т-тех п-пор, как редактор п-перевел тебя в писатели, можешь ссылаться на т-творческие т-трудности. В пределах суточного оп-поздания, б-болыне все равно не сов-ветую!
Гурский положил трубку, наверное очень довольный собой.
Слова насчет перевода в писатели были его обычным ёрничеством.
В поле зрения, или, точней, притяжения редактора Лопатин попал случайно. Он всегда много ездил и в одну из таких дальних поездок, когда вдруг начались халхин-голские события, оказался рядом с ними и своим будущим редактором - в Чите. А уже через сутки вылез из самолета в Монголии в своем штатском костюмчике, который впервые в жизни предстояло сменить на военную форму.
В финскую войну редактор вспомнил о нем и вытребовал к себе в армейскую газету. А в начале этой войны, уже не спрашивая согласия, призвал как командира запаса и забрал в "Красную звезду".
У редактора не было ни времени, ни охоты читать книги, которые Лопатин писал до их встречи. Главным для него было, что Лопатин работает с ним уже на третьей войне, а писатель или не писатель Лопатин - он не размышлял. Да и, но правде говоря, настоящими писателями считал только тех немногих, кого все знают, о ком услышишь на каждом углу. К ним он и относился как к писателям, старался, чтобы они почаще писали в газету, а если они оказывались на фронте, давал телеграммы своим корреспондентам, чтобы по возможности берегли писателей от пули и отправляли их материалы в Москву раньше собственных.