Илья Груздев - Горький
Немногим лучше было и в иконописной мастерской того же хозяина, — Горький работал там вечерами. Однако новым было то, что здесь Горький впервые почувствовал себя в трудовом коллективе и, еще будучи подростком, среди людей в большинстве своем много старше его, ощутил потребность быть нужным людям, передавать им свои знания.
Тягостная скука царила в мастерской. Работа иконописцев была разделена на ряд отдельных механических действий, «неспособных возбудить любовь к делу, интерес к нему».
Иногда Горькому удавалось разрядить несколько эту скуку своими рассказами.
Как рассказчика и чтеца его ценили. Он читал мастерам все, что попадалось под руку, — рассказы Голицынского, романы Булгарина, барона Брамбеуса, Рафаила Зотова — все, что нашлось в сундучке одного из иконописцев.
Если «Очерки фабричной жизни» Голицынского в 70–80-х годах XIX века входили даже в рекомендательные народнические списки книг для чтения, то нравоописательные «бытовые» романы Булгарина и «фантастические» повести Сенковского (барона Брамбеуса) и в мещанской среде уступили свое прежнее место изделиям французской кухни.
Со стороны достали Лермонтова, и Горький вспоминал, как он, читая иконописцам «Демона», почувствовал силу поэзии, ее могучее влияние на людей.
Горький близко сошелся с учеником-иконописцем Павлом Одинцовым. Это был бойкий и умный юноша, талантливый рисовальщик и карикатурист.
В дни зимних вьюг и особо тяжелой, мучительной скуки, когда даже книги не помогали, Горький с помощью Одинцова старался развлечь мастеров другим способом.
Они мазались сажей и красками, навешивали на головы пеньковые пряди — «парики» — и разыгрывали «комедии».
Вспомнив лубочную книжку «Предание о том, как солдат спас Петра Великого», Горький изложил ее «в разговорной форме». Актеры влезали на полати и лицедействовали там, весело срубая головы воображаемым шведам, при общем хохоте публики.
«Ей особенно нравилась легенда о китайском чорте Цинги-Ю-Тонге; Пашка изображал несчастного чорта, которому вздумалось сделать доброе дело, а я — все остальное: людей обоего пола, предметы, доброго духа и даже камень, на котором отдыхал китайский чорт в великом унынии, после каждой из своих безуспешных попыток сотворить добро».
«Легенда о китайском чорте» является, несомненно, или лубочной переделкой, или самим романом Рафаила Зотова «Цин-Киу-Тонг, или три добрые дела Духа Тьмы».
Некий дух по имени Цин-Киу-Тонг, из числа падших ангелов, в отличие от всех других своих собратий, задумал делать на земле не зло, а добро. С этой целью он стал доставлять людям золото; но оказалось, что филантропия только развращает людей, что бедным людям нужно не золото, а смирение, преданность власти, закону и религии.
Чтобы такой нестерпимо скучный и мещански-нравоучительный сюжет обернуть занимательной комедией, нужно было обладать хорошей и веселой фантазией.
И все же удручал, отталкивал темный быт мастерской, тягучее пьянство, злые ссоры и драки.
«Вокруг меня вскипала какая-то грязная каша, и я чувствовал, что потихоньку развариваюсь в ней.
Думалось: неужели вся жизнь такая? И я буду жить так, как эти люди, не найду, не увижу ничего лучше?»
Уйдя из мастерской, он снова поступает на службу к Сергееву, работает у него десятником на ярмарочных постройках, живет среди артельных рабочих из деревень — плотников и каменщиков.
Он стремится допытаться и здесь до сути этих не всегда понятных ему людей. Будучи свидетелем того, как при неудачах такие люди опускались «на дно» городской жизни, Горький сам бродит по Миллионной улице, присматриваясь к населяющим ее босякам.
«Все это были люди, отломившиеся от жизни, но казалось, что они создали свою жизнь, независимую от хозяев и веселую. Беззаботные, удалые, они напоминали мне дедушкины рассказы о бурлаках, которые легко превращались в разбойников и отшельников».
Но ни среди людей, «отломившихся от жизни», ни среди людей, которые твердо уверены были в совершенстве словно для них установленного порядка жизни, которым копейка служила солнцем в небесах, не находил он себе места, и его короткий жизненный путь, казалось ему, кончится тревожным итогом.
«Лет пятнадцати, — вспоминает Горький, — я чувствовал себя на земле не крепко, не стойко, все подо мною как будто покачивалось, проваливалось, и особенно смущало меня незаметно родившееся в груди чувство нерасположения к людям.
Мне хотелось быть героем, а жизнь всеми голосами своимц внушала:
— Будь жуликом, это не менее интересно и более выгодно…»
Во время этих метаний некий Клещов, трактирный певец, _ внушил ему беспокойную мечту. Клещов обладал таинственной и редкой силой заставлять трактирных завсегдатаев слушать себя, его песни были милым голосом другой жизни, более приглядной, чистой, человечьей.
«Тогда я вспомнил, что ведь и мне, в иконописной мастерской, на ярмарке среди рабочих, удавалось иногда вносить в жизнь людей нечто приятное им, удовлетворявшее меня… Может быть, мне действительно надо идти в цирк, в театр, — там я найду прочное место для себя?»[3]
Горький поступает в ярмарочный театр статистом. Театр снова всколыхнул его книжные увлечения.
«Влюбленные виконты и маркизы, несчастный актер Яковлев, героический Несчастливцев, дон Сезар де Базан, Карл Моор, разбойники, купцы и Квазимодо, — все эти плохо сшитые кошели, полные звенящей медью романтизма, кружили мне голову, вызывали чувства, уже знакомые по книгам. Разумеется, я уже видел себя играющим роль гениального Кина, и мне казалось, что я нашел свое место. Недели три я жил в тумане великих восторгов и волнений».
Грубый эпизод за кулисами произвел такое впечатление на Горького, что он ушел из театра, и на этом закончилась театральная «карьера» его.
Весь этот пестрый и громоздкий запас впечатлений, — подлинная жизнь Нижнего с удушьем его купеческо-мещанского быта, с повседневным трудом на «хозяев жизни» и жизнь книжная, вымышленная, романтическая, зовущая к высоким деяниям, — все это спуталось, переплелось в сознании Горького, внушая ему сильные, хотя и противоречивые порывы.
Вдохновленный романтикой книг, он искал какой-то ясной правды — «твердой и прямой, как шпага»: вооружиться бы ею и уверенно идти сквозь хаос противоречий! Но противоречия казались неодолимыми. Жизнь обнажила перед ним много мерзости и грязи; он начинал относиться к людям подозрительно, с отвращением и бессильной жалостью, стремился отойти в сторону, мечтал о «тихой одинокой жизни с книгами, без людей, о монастыре, лесной сторожке, железнодорожной будке, о должности ночного сторожа где-нибудь на окраине города». И в то же время, чем мрачнее казалась жизнь, чем могущественнее была сила «буднично-страшного», тем сильнее и неуклоннее рос в нем импульс борьбы. И тогда он немедля, без отступления, «как надлежало храброму герою французских романов, по третьему слову выхватывал шпагу из ножен, становился в боевую позицию» и при враждебном натиске этой силы «напряженно оборонялся, сцепив зубы, сжав кулаки».