Андре Агасси - Откровенно. Автобиография
Кроме того, это еще и вопрос удобства. Мои восемь ракеток должны быть сложены в определенном порядке: та, которую перетягивали позже всех, — внизу; перетянутая раньше других — наверху. Чем дольше стоят на ракетке струны, тем сильнее они теряют упругость. Я всегда начинаю игру с ракеткой, перетянутой раньше других: она мягче.
Мои ракетки перетягивает чех по имени Роман — представитель классической школы, в наше время таких людей уже не найти. Он — лучший, настоящий поэт своего дела, и неудивительно: ведь натяжение струн на ракетке может изменить судьбу матча, матч — оказать решающее влияние на карьеру спортсмена и на судьбы множества людей. Так что, когда во время матча я достаю из сумки свежеперетянутую ракетку, цена ее струн может достигать сотен тысяч долларов. Я играю ради моей семьи, моего благотворительного фонда, моей школы, и каждая струна на ракетке важна не меньше, чем провода в двигателе самолета. Я стараюсь не думать о том, чего не могу изменить, зато держу под неусыпным контролем то, что в моей власти, в том числе то, насколько хорошо натянуты струны на ракетке.
Роман всегда сопровождает меня на турнирах. Он живет в Нью-Йорке, но, когда я еду на Уимблдон, перебирается в Лондон, а когда собираюсь на Открытый чемпионат Франции — в Париж. Иногда мне вдруг становится грустно и одиноко в чужом городе, и тогда я отправляюсь к Роману и наблюдаю, как он работает. Не то чтобы я не доверял ему. Скорее, наоборот: видя его мастерство, я чувствую себя спокойно и умиротворенно. В такие минуты осознаю: хорошо сделанная работа — одна из опор, на которых держится мир.
Новые ракетки доставляют Роману прямо с фабрики в больших ящиках, где они свалены в полном беспорядке. Непрофессионал не сможет найти в них отличия, однако для Романа они все разные, как лица в толпе. Он крутит их в руках, морщит лоб, долго возится с расчетами и вот, наконец, приступает к работе. Для начала снимает фабричную рукоятку и ставит мою собственную, сделанную на заказ: с четырнадцати лет я пользуюсь только такими. Рукоятка столь же индивидуальна, как отпечатки пальцев: она учитывает не только форму моей кисти и длину пальцев, но и каждую мозоль, и силу, с которой я сжимаю ракетку. У Романа есть специальный шаблон, он устанавливает его на ракетку, затем растягивает на ней лоскут телячьей кожи все сильнее и сильнее, пока рукоятка не достигает идеальной толщины. Разница в один миллиметр под конец четырехчасового матча будет отвлекать и раздражать не меньше, чем камешек в туфле.
Закончив с ручкой, Роман берет синтетические струны. Он то натягивает их, то ослабляет, то вновь натягивает, настраивая ракетку, будто альт. Затем наносит рисунок и энергично взмахивает ракеткой, чтобы краска просохла. Некоторые специалисты красят струны непосредственно перед матчем; на мой взгляд, это глупо и непрофессионально. Краска в этих случаях отпечатывается на мяче, а нет ничего хуже, чем играть с партнером, из-за которого мячи сплошь в красных и черных пятнах. Я люблю порядок и чистоту, в том числе — мячи, на которых не остается краска. Беспорядок отвлекает внимание, а стоит отвлечься — и результат матча может мгновенно измениться.
Даррен открывает две банки с мячами, заталкивает пару мячей себе в карман. Я делаю несколько глотков коктейля Джила — последних перед тренировкой. Входит Джеймс, охранник, вместе с ним мы идем по туннелю. Как всегда, он одет в обтягивающую желтую рубашку — униформу здешней охраны. Джеймс подмигивает мне, будто хочет сказать: «Вообще-то нам не положено иметь любимчиков… но я держу за тебя кулаки, имей в виду!»
Джеймс работает на этом чемпионате почти столько же, сколько я здесь выступаю. Он провожал меня по этому туннелю после громких побед и бесславных поражений. Огромный, добродушный, украшенный шрамами, которые он, как настоящий мужчина, носит с гордостью и чем-то напоминает мне Джила. Порой мне кажется, что он берет на себя обязанности тренера, пока я нахожусь на корте и тот не может общаться со мной. На Открытом чемпионате США я постоянно встречаю множество людей — клерков, мальчиков, подающих мячи, тренеров, — и присутствие каждого из них вдохновляет: ведь они помогают мне помнить, кто я и где. Джеймс занимает первое место в этом списке. Именно его я в первую очередь высматриваю, едва появившись на стадионе имени Артура Эша[3]. И лишь увидев его, понимаю: я вновь в Нью-Йорке и в надежных руках.
После того как в 1993 году в Гамбурге один из зрителей во время матча выскочил на корт и ударил ножом Монику Селеш, организаторы Открытого чемпионата США стали приставлять по охраннику к креслу каждого игрока на время перерывов и смены площадок. Джеймс всегда дежурит возле меня. Его неспособность сдерживать свои симпатии кажется мне чрезвычайно трогательной. Во время трудного матча я часто ловлю на себе его сочувственный взгляд и тогда, улучив момент, шепчу ему: «Джеймс, спокойно! Я его сделаю!» Он ухмыляется в ответ.
Сейчас, провожая меня на тренировочный корт, он не улыбается. Напротив, печален: знает, что, вероятно, это наш последний совместный вечер. Тем не менее он ни в чем не отступает от нашего традиционного ритуала, как всегда, предлагая:
— Может, я понесу сумку?
— Нет, Джеймс, свою сумку я ношу сам.
Я уже рассказывал Джеймсу: однажды, когда мне было семь лет, видел, как кто-то из обслуги нес сумку за Джимми Коннорсом[4], как будто тот был не спортсменом, а римским императором. С тех пор я поклялся, что свою сумку всегда буду носить только сам.
— Окей, — улыбается Джеймс. — Я помню, помню. Просто хотел помочь.
— Джеймс, ты сегодня дежуришь у моего кресла?
— Да, конечно. Я прикрываю твой тыл. Так что ни о чем не волнуйся и делай свое дело.
Мы вышли на воздух — в туманный осенний вечер, расчерченный полосами смога на фоне неба в фиолетово-оранжевых пятнах. Перед тем как начать тренировку, я подошел к трибунам, где кучковались немногочисленные болельщики, пожал несколько рук и раздал автографы. На стадионе четыре тренировочных корта, и Джеймс знает, что я предпочитаю дальний: здесь мы с Дарреном можем, уединившись, без помех играть и обсуждать стратегию матча.
Со стоном я отбиваю слева по линии удар Даррена с правой руки.
— Не используй сегодня этот удар, — говорит Даррен. — На нем Багдатис тебя обойдет.
— Правда?
— Верь мне.
— И он подвижен, ты говоришь?
— Да, очень подвижен.
Мы играли двадцать восемь минут. Не знаю, почему запоминаю все эти мелочи: сколько времени я трачу на утренний душ, сколько — на тренировку, какого цвета рубашка на Джеймсе… Помимо моей воли они врезаются в память и остаются там навсегда. Моя память совсем не похожа на мою теннисную сумку: в ней можно обнаружить черт знает что. Она хранит все и, кажется, не теряет ни малейшей детали.