Андрей Макаревич - Всё ещё сам овца
Вы оскорблены до глубины души, в которую эти юнцы вам плюют, — вы ведь творили и для них и очень на них рассчитывали! Вы уже забыли, что двадцать лет назад вы были точнехонько на их месте и ничем от них не отличались — только вы тогда все были в белом, а они теперь в голубом. И старшее поколение очень неодобрительно тогда на вас поглядывало. И казалось оно вам тогда скопищем заскорузлых пердунов, давно забывших свет Истины, а сама Истина в этот момент трепетала если не в ваших руках, то во всяком случае где-то очень неподалеку.
А сегодня поделки этих мальчиков кажутся вам бездарной ахинеей, и вы уже всерьез рассуждаете об общемировом кризисе современного искусства (музыки, литературы, живописи — какая разница!).
Бросьте, товарищ! Это вы просто защищаете эстетику своей юности — охраняете свою поляну. Вам хочется, чтобы ваша юность длилась вечно. Оставьте — ничего не бывает вечно.
Какое-то время нас спасает (и здорово, кстати, обманывает) круг наших старых друзей — мы не замечаем их морщин, они не видят наших. (Правда, если встречаться раз в год, то и это не помогает — все видно.) А еще лет через двадцать, если только эстетический маятник не качнулся обратно и вы не услышали вдруг что-то родное в новомодных напевах, вы уже плохо понимаете, что происходит за окном. И покидаете этот мир в полной изоляции и с некоторой обидой на неблагодарную и деградировавшую молодежь.
Простите меня за такую мрачную картину — я несколько сгущаю краски, и не так все печально, и придут к вам пионеры с цветами и будут, затаив дыхание, слушать ваши рассказы о боевой юности. А потом пойдут слушать свои песни — те самые, которые вы ненавидите. Не сердитесь на них — они ничуть не хуже нас с вами.
А по поводу мирового кризиса — это, по-моему, иллюзия. Вспомните — и в ваше время дерьма вокруг создавалось предостаточно. Хорошего было меньше, а лучшего — совсем немного. И вот спустя годы осталось это лучшее и еще чуть-чуть хорошего. А нам уже кажется, что только из этого все и было сделано. Дерьмо как-то забылось. Забудется и дерьмо сегодняшнее, а останется совсем немного лучшего и, бог даст, чуть-чуть хорошего. Что именно — посмотрим.
…
Большой я был, однако, оптимист. Ох, мало чего останется! Если останется вообще. Я об искусстве. Наверно, оно не может, да и не должно, рождаться равномерным потоком из века в век. Бывают промежутки. Ангелы отдыхают. Наверно, появляется что-то в другой области — науке, например.
Однажды Митяев привез меня в гости к Окуджаве. Я сомневался, удобно ли — не так уж близко мы были знакомы, но Митяев сказал, что все обговорено и нас ждут.
Знакомство с Окуджавой долгие годы было заочным и односторонним. У нас дома был маленький катушечный магнитофон — как в фильме «Семнадцать мгновений весны», — вещь по тем временам совершенно невероятная. Отец привез его из какой-то загранкомандировки.
Первым делом он пошел с ним в кино и записал всю музыку фильма «Серенада солнечной долины» — там играл оркестр Гленна Миллера. На вторую пленку были переписаны у отца моего друга Димки Войцеховского песни Окуджавы вперемежку черт знает с чем.
Настоял на этом, правда, Димкин отец — мой как-то не интересовался песнями под гитару, он любил джаз.
На пленке были: «Синий троллейбус», «По Смоленской дороге», «Вы слышите, грохочут сапоги», «Ленька Королев» и «Как просто быть солдатом» (очень она тогда казалась антисоветской). С этих песен я и начал чуть позже игру на гитаре — до битлов было еще далеко. Не могу даже сейчас сказать, чем эти песни отличались от того, с чем они были перемешаны (я и не знаю, кто на этой пленке пел какую-то полублатную бузню), просто они были очень хорошие, а все остальные — нет, и в мои восемь-девять лет это было яснее, чем дважды два.
В самом конце семидесятых Лена Камбурова взяла меня на концерт Окуджавы в Студенческий театр МГУ на улице Герцена. (Чудно вспомнить: и улица была еще — Герцена, и театр МГУ — театром, а не церковью.)
Мы пропихнулись через невероятную толпу по парадной лестнице на второй этаж, добрались до своих мест в зале.
Больше всего я боялся, что концерт отменят — это тогда было самым нормальным явлением. Концерт начался, Окуджава замечательно пел, время от времени откладывая гитару и отвечая на вопросы из зала.
Развернув очередную записочку, он вдруг прочитал: «Как вы относитесь к музыке «Машины времени»?»
Окуджава пожал плечами и сказал, что то, что он слышал, ему не близко.
Мне показалось, что весь зал смотрит на меня, я сидел красный как рак.
А Окуджава снова посмотрел в записочку и дочитал до конца: «Ее лидер Андрей Макаревич находится в зале» — и рассердился, видимо, на ситуацию и на себя. «Какая вообще разница, как кто к кому относится?» — сказал он раздраженно. И концерт продолжился. Вторую половину я запомнил хуже.
А потом, спустя много лет, меня представили Булату Шалвовичу (кажется, это было уже на его семидесятилетии). И первое, что он мне сказал: «Ради бога, извините меня за ту дурацкую историю с запиской на концерте!»
Я вам клянусь — это было одно из самых сильных потрясений в моей жизни. Я-то этот случай помнил, но чтобы помнил он, я не мог даже предположить.
Потом был прекрасный день рождения на маленькой сцене «Театра современной пьесы» — даже не поворачивается язык назвать его юбилеем, настолько все было непафосно. И в конце выяснилось, что на бульваре под театром стоит толпа людей, не сумевших попасть внутрь, и Окуджава позвал Шевчука и меня, и мы втроем вышли к ним на балкон, как прямо совсем уж не знаю кто, и мы с Шевчуком даже что-то такое пели — я все это не к тому вспоминаю.
Прошел еще год, и мы с Митяевым поехали в гости к Окуджаве. Окуджава сидел один в маленьком дачном домике в Переделкине. Он непрерывно курил, тяжело кашлял. Разговор, как это бывает между не очень близкими знакомыми, шел обо всем понемногу.
Я не мог отделаться от ощущения встречи с Учителем, я смотрел на фотографии в рамочках над письменным столом и думал, что и у меня точно так же висят над столом фотографии друзей в рамочках и что как это хорошо и естественно — подняв глаза от работы, видеть любимые лица.
А на другой стене висело множество колокольчиков, и я думал, что и у меня в доме много колокольчиков, только висят они не на стене, а над входом. И что вот сейчас мы сидим рядом с человеком, который гораздо старше и гораздо мудрее нас и который написал гениальные песни, и что сидим мы так в первый и, может быть, последний раз, и надо попытаться услышать и запомнить все, что он нам скажет.
А Окуджава сказал, что последнее время не очень хорошо понимает, что происходит вокруг. Разговор коснулся политики, и Булат Шалвович спрашивал у нас: «А Чубайс? Он вроде толковый, да? А Гайдар?» Он спрашивал у нас! И это было мое второе потрясение.