Савва Дангулов - Кузнецкий мост
— Шапками закидаем, да? — засмеялся Иоанн, и больная рука взлетела над его седой головой. Этот печальной памяти клич «Шапками закидаем!», возникший в пору русско-японской войны, пожалуй, из тех, кто сидел за столом, знал не по книгам только старик Бардин. — Ну, что ты смотришь на нас, как на японских шпионов? — взмолился он, глядя на Якова. — Скажи слово человеческое…
— Не о Халхин-Голе речь, но сегодня нет армии на земле, которая могла бы сравниться с нами силой и умением… — заметил Яков и вернулся на свое место за столом.
— И на том спасибо… — откликнулся Иоанн.
— Равновесие для американцев — панацея от всех зол… — задумчиво произнес Бекетов, возвращая разговор к американской теме — сейчас это было наиболее разумно, и Сергей Петрович нашелся первым. — Рузвельт, чтобы устоять, посадил рядом Трумэна, а Трумэн с той же целью должен посадить рядом… кого-то из тех, кто напоминает американцам умершего президента…
— Гопкинса? — спросил Иоанн.
— Если бы Гопкинс не вышел из игры, мог бы быть и Гопкинс, — был ответ Бекетова. — Но поездка Гопкинса в Москву была его лебединой песней…
— Кстати, о песне лебединой, — произнес Бардин и, не без труда втиснув толстую руку в боковой карман пиджака, извлек оттуда конверт, хранивший крепость и лощеность новой бумаги, видно, письмо было получено только что. — Это письмо от Бухмана, Сережа знает его… — кивнул он в сторону Бекетова. — Бухман пишет, что лебединая песня эта оказалась достойной Гопкинса, по крайней мере, так ее поняла Америка, истинная Америка. Впрочем, тут вот есть свидетельство… — Бардин заглянул в конверт и запустил в него два пальца. — Вот тут речь идет о поездке Гопкинса в Москву, — потряс Бардин бумагой. — Бухман пишет, что он умыкнул эту вырезку у Гопкинса, а ему прислала одна почитательница из миссурийского города Парижа на американском Среднем Западе. Эти несколько строк появились в местной газете и, смею думать, стоят всех нью-йоркских откликов, ибо это голос простого американца… Сергей, дай твои окуляры, в них я чувствую себя увереннее…
Легкий смешок обежал стол — не часто можно было видеть такое: Бардин в очках! Егор Иванович надел очки, нарочито сдвинув их на кончик носа, и сразу стал похож на Иоанна.
— Итак, эти тридцать газетных строк стоят того, чтобы их прочесть, — откашлялся Бардин. — Заголовок: «Дворцовый страж спас положение»… Каково, а? — Он задумался. — Страж, сторож, дозорный, часовой? Нет, страж — вернее. Текст: «Гарри Гопкинс получает много приветствий от газет и политических деятелей, которые так усиленно пытались избавиться от него перед смертью Рузвельта. Они всегда язвили по его адресу, называя его „дворцовым стражем“», — Бардин умолк на минуту, он был заинтересован в точном переводе. — Язвили, лукавили, ехидничали? — спросил Егор Иванович. — Нет, все-таки язвили! «Когда недавно возник кризис между Россией, с одной стороны, и Англией и Америкой — с другой, президент Трумэн послал Гарри в Москву для урегулирования вопроса… Несмотря на то что он был болен, он предпринял это путешествие и выполнил порученное ему дело, доказав тем самым, что покойный президент знал, что делал, когда держал возле себя этого великого американца. Многие из тех, кто приветствует его, должны принести ему свои извинения за клевету в прошлом…» — Бардин остановился, подбирая слова-синонимы. — Клевету? А может быть, навет, поклеп, напраслину? Нет, все-таки клевету! Итак, должны принести извинения за клевету в прошлом!.. Вот так-то…
Егор Иванович закончил чтение и, положив газетную вырезку перед собой, осторожно ее разгладил. Сейчас взгляд гостей, обращенный на кусок газетной бумаги, лежащей перед Бардиным, был не столь ироничен, как пять минут назад.
— Значит, должны принести извинения за клевету? — произнес Иоанн не без тайного восторга. — Ничего не скажешь: не в бровь, а в глаз!..
Гости разъехались вечером, не уехал один Тамбиев. Бардин упросил остаться. Николаю казалось, что Бардин будет говорить о Сергее (о ком же речь, как не о Сергее?), а он повел рассказ об Ирине.
— Ты понимаешь, Николай, повернулось у нее все круче крутого, — произнес Егор Иванович, будто об этом шел разговор только что. — Я сказал: «Тут моей воли нет, делай как сама знаешь…» И вдруг паяльная лампа со стола уплыла… под стол… Лампа-то уплыла, а руки в мозолях, да и душа, пожалуй, тоже в мозолях… — Он умолк, насторожившись: он жил в этом доме и знал его звуки лучше, чем Николай. — По-моему, Ирина пришла…
Видно, он услышал ее шаги, когда она шла еще садовой дорожкой, потому что должно было минуть пропасть времени, прежде чем она вошла, не стояла же она под дверью? Николаю бросились в глаза лиловые полудужья у нее под глазами, густо-лиловые. Со света она не признала Тамбиева, а когда рассмотрела, рассмеялась, ее глаза, изумленно распахнутые, вдруг тронула косинка. Она смотрела на Тамбиева не таясь и продолжала смеяться.
— Вот ведь бесстыдница! — не выдержал Бардин. — Воззрилась и хохочет! Ну, чего хохочешь? Нет, скажи, что нашла смешного?
Но она смеялась пуще прежнего, и косинка была все заметнее.
— Чего хохочешь, срамница? — закричал Бардин и, махнув рукой, вышел.
— А я шла сюда и думала: «Если застану Тамбиева, выволоку его к Егоршиным — без него мне на тот край не добраться!..» Ну, что вы так смотрите? — спросила она Николая, возмущаясь. — Потопали!
В этом «Потопали!» была и бравада, и озорство, и бескомпромиссность восемнадцати лет. Тамбиев не противился. Они вышли к реке и зашагали вдоль берега.
— Ольга мне сказала, что ваша девушка не вернулась из Словакии, верно? — вдруг взглянула она на Тамбиева в упор, и он уловил ее дыхание, частое, она шла быстро. — Ну, что вы смотрите так? Я говорю о барышне, с которой видела вас как-то на Страстном бульваре. У нее еще была такая блуза, батистовая? — Она вздохнула шумно. — В войне есть что-то от ястреба: она выбирает себе в жертву не больного и слабого, а здорового и красивого… Ее звали еще так… необычно: Софа!.. Верно?
— Да…
Непонятно, к чему относилось это ее «верно»: к имени Софы или к тому, что ее уже нет. Да и тамбиевское «да» могло относиться к тому и другому — может быть, эта двусмысленность была ему сейчас удобна, за нее можно было укрыться.
— Как же это несправедливо… — вдруг произнесла она, и он почувствовал, что она плачет. — Как это горько и жестоко, бесчеловечно, противно всему живому… — Ее плечи вдруг сузились, вздрогнули, ее точно обдало холодом. — Жестоко, жестоко… — твердила Ирина, она точно увидела в трагедии Софы свои собственные беды, ей стало жаль и Софу, и, конечно, немного себя.