Юрий Софиев - Синий дым
В 1924 году, летом, приехал в Белград, поселился у меня, в нашей комнатке, на нашей голубятне. Мои товарищи очень уважали и любили отца. Это был простой человек, очень скромный, действительно, по-настоящему державший себя демократично с людьми и в обществе. В прошлом службист, любивший свое артиллерийское дело, он заботился о людях и не раз говорил: «У строевого офицера на первом месте должна быть служба и любовь к своему делу, даже семья может быть на втором месте, после службы».
Может быть, слишком наивный в своих принципах, в вере в людей, скрупулезно честный и не делавший никаких подлостей, он всю жизнь держался вдалеке от начальства. Во время первой германской войны проявил большое мужество и храбрость. Заслужил две статутные награды: офицерский Георгиевский крест и Золотое георгиевское оружие, ну и Владимира с бантом и мечами. Получал и очередные награды на войне, как всегда, с мечами и бантом. В сорок лет был полковником, командовал отдельным артиллерийским дивизионом. В 1917 году должен был получить артбригаду и чин генерал-майора. Революцию не понял и потому не принял. Болезненно переживал развал старой армии и еще до Октября ушел в резерв чинов.
Когда отец умер в 1934 году, в одной из его тетрадей я нашел запись: «Все думаю, правильно ли я поступил, что уехал на юг, бросив семью, и что уехал за границу? Нет, не прав! Время показало, что народ был не с нами, а с большевиками. И я обязан был быть с народом».
ВО ФРАНЦИЮ!
Генерал Потоцкий, ставший представителем Врангеля в Белграде, занялся выгодной коммерцией — он связался с рядом французских фирм и стал поставлять им русских рабочих. Среди русских беженцев поднялась безудержная агитация за переезд во Францию. Генерал брал на себя все хлопоты по устройству переезда: доставал разрешение на выезд и на въезд — все брал на себя генерал. Белградские беженцы должны были только собственнолично подписать контракт с такой-то французской фирмой, в которой они обязаны работать целый год.
Я не помню, сколько взимал Потоцкий с рабочих, подписавших контракт, но основной доход у него был от фирмы за доставку рабочих рук.
И в нашей товарищеской среде начался переполох, люди потеряли покой и начали оживленно обсуждать возможность переезда во Францию. В нашей комнате постоянно говорил об этом с моим отцом некто Андрей Войцеховский, студент-юрист, при эвакуации он был юнкером старшего курса артиллерийского училища, и «произвели» их в офицеры уже в Галлиполи, где он поступил к нам в батарею. Это был разумный, очень самоуверенный практический реалист, очень скоро освоившийся в нашей среде. Не все черты характера Андрея мне были по душе. Он был очень волевой человек, но порою заносчивый до наглости. Его положение обязывало его к большой скромности, но ее явно ему недоставало. И что особенно коробило — он был весьма почтителен с начальством и высокомерен с подчиненными, с солдатами. Внешне он выглядел мужественным, хоть его нельзя было назвать Аполлоном Бельведерским. Он был низкого роста, с длинной спиной, на кривых, коротких ножках. Но ему было присуще в достаточной степени чувство юмора, и он сам рассказывал о себе с улыбкой: его мать горевала, что Андрюша не вышел красавцем, сестра его была очень красива, а его отец, председатель окружного суда, утверждал: «Для мужчины много не нужно, если он чуть лучше обезьяны — он уже красавец!»
Физиономия Андрея к тому же носила неправильные еврейские черты, хотя никакой еврейской крови у него не было. Увы! У него даже была некоторая склонность к юдофобству. И по его же рассказам, когда он, переведясь из Варшавской гимназии в Лубянскую, пришел в блестящем мундире в общежитие, то сосед, посмотрев на Андрея, видимо, решил поставить вопрос ребром:
— А скажите, чи вы не из жидив?
В белградские студенческие годы, как и все мы, Андрей ходил «без штанов», скромно жарил на нашей печке немного рубленого мяса, самого дешевого сорта, с помидорами, избегая лишних расходов на обед в студенческой столовой.
Теперь же Андрей все время говорил с моим отцом, убеждая его в том, что нужно ехать во Францию.
Отца он убедил, хотя и убеждать не было особой необходимости, так как отец сам был охвачен этими настроениями.
Они вдвоем принялись за меня. Я всю мою жизнь «был в полной власти странствий и дорог», соблазнить меня путешествием в незнаемые страны было в конце концов не трудно.
Андрей бросал свои государственные экзамены, не кончая университета. «Ничего, — говорил легкомысленно он, — закончим во Франции!» Отцу моя богемная жизнь тоже не нравилась, и он мечтал вырвать меня из богемы и поместить в более нормальное существование. Я, конечно, не собирался всю жизнь сидеть в Сербии, и потому я тоже решил пожертвовать государственными экзаменами. И мы отправились к Потоцкому.
Мне было грустно покидать нашу компанию: Алексея Дуракова, Илью Голенищева-Кутузова, профессора Аничкова, но меня влекли странствия.
На вокзале были шумные проводы, были друзья из «Одиннадцати» и студенты из общежития.
Завтра вечером, поезд скорый.
Завтра, кажется, будет среда.
Встанут в окнах, озера и горы.
И прощание навсегда!
А когда я проснулся рано утром, поезд стоял на австрийской станции в горах. Огромная гора с белой снежной вершиной четко отражалась в небольшом круглом озере. Ярко светило раннее утреннее солнце. По синему небу плыли белые облака. По берегам озера стояли густые горные ели, свежие хвойные леса.
Потом мы проехали через сердце Тироля, через Инсбрук.
«К утру Альпы», — учтиво сказал проводник.
И я видел, как ты засветилась.
И лишь солнечный луч к изголовью проник —
До конца ты окно опустила.
Электрический поезд несется в горах.
И я помню, как ты мне сказала:
«Нумидийские всадники вязли в снегах.
Погибали слоны Ганнибала».
Белизна, белизна этих вечных снегов —
В даль смотрел я восторженным взором!
Знали Альпы сиянье и русских штыков,
Здесь провел их наш старый Суворов.
Целый день мы стояли с тобой у окна
В безмятежном блаженном томленье.
Ты устала. Под вечер ты стала бледна…
Эти стихи я написал по воспоминанию в 1929 году, я был уже год как женат на Ирине Кнорринг, и в воображении она стояла со мной рядом у окна вагона. На самом деле, я не мог накинуть вязаный теплый платок на плечи — так было в моих стихах, — поскольку ничьих «зябких плеч» рядом со мной не было. Я стоял у окна один.