Георгий Фёдоров - Брусчатка
Потом я поднял глаза на Галю:
— Кончила?
Она кивнула и я не допускающим возражений тоном сказал:
— Сделай ему укол, два грамма морфия.
Галя слабо запротестовала:
— Ему уже делали сегодня три раза. Больше нельзя, да и препарат учетный. Знаете, как мне влетит!
— Ссученная и есть, — зло бросил Павлик.
— Не обращай на него внимания. Ты что, не видишь, как он мучается? Сделай укол, а ампулы раздави, скажешь — разбила. А в случае чего я поговорю со Львом Исааковичем.
Галя послушно принесла шприц, уже наполненный чем надо, и, побледнев, откинула одеяло и простыню на проволочный каркас, возвышающийся над телом Павлика от конца ног до того места, где когда-то был у него таз, мочевой пузырь и прочее, а теперь — зияющая рана со сгустками гноя и какими-то фиолетовыми затвердениями. Лев Исаакович под общим наркозом извлек из этого месива осколки от раздробленных тазобедренных костей, проложил кое-как коммуникации, но все равно любое прикосновения, а уж тем более простыни и одеяла еще более усиливали его немыслимую боль. Сосед по палате, Марк Соломонович, своими толстыми, но такими сильными и ловкими пальцами сделал над изуродованным телом Павлика проволочный каркас и теперь только на груди и на плечах его лежали простыня и одеяло, ниже они помещались на проволочном каркасе…
… Галя, побледнев и полузакрыв глаза, сделала укол явно не слишком удачно. Павлик снова закусил губу, но промолчал. После того как Галя кое-как справилась, я попросил:
— Погаси свет и уходи, — а когда она ушла, ехидно поинтересовался у Павлика: — Пашка, ведь она тебя очень больно на иглу посадила. Что же ты ее не обложил?
— Иди ты сам на х…, тоже, начальничек выискался, — прошептал Павлик, и я понял, что боль у него стала утихать…
… Не заметив, как и уснул, я продрал глаза в 6 часов утра, когда было уже давно совсем светло. Один за другим просыпались и мои сопалатники. Галя, неслышно проскользнув в палату, по очереди дала каждому из нас термометр. Все подчинились, кроме Павлика, который посоветовал ей сунуть термометр в задницу дежурному врачу, после чего Галя, покраснев, убежала.
Первым встал Мустафа, натянул выцветший, неопределенного цвета халат, из-под матраца вытащил маленький коврик, встал на нем на колени и, озаренный яркими солнечными лучами, принялся горячо молиться, неслышно шевеля губами. Узкие, слегка раскосые глаза его были полузакрыты, круглая голова с черными с сильной проседью коротко остриженными волосами подолгу касалась пола, и он застывал в такой позе.
Марк Соломонович поднялся во весь свой богатырский рост, потянулся, надел пижаму, пробурчал:
— Мир вам. Благословен Ты, Господь наш, Владыка Вселенной, сохранивший нас в живых и поддержавший нас и до этого времени.
После чего он зажал в свой могучий кулак ножку от тумбочки и начал высоко поднимать и опускать ее. Он и раньше так делал и, по его мнению, это называлось зарядкой. Когда я как-то сказал ему, что тумбочка вовсе для зарядки не нужна, он упрямо ответил, что даже мельница не машет крыльями впустую, а крутит жернова, а уж человек тем более. Тогда я смирился с таким ответом, но сейчас, когда он лишь недавно перенес операцию, это было уже слишком:
— Марк Соломонович! Поставьте сейчас же тумбочку на место!
— Вам не кажется, Гриша, что это неприлично — делать замечания человеку, которые вдвое старше вас? — сварливо осведомился Марк Соломонович.
— Не кажется, — отрезал я, — совершенно не кажется.
— Видит бог, я не хотел бы служить в солдатах при таком сержанте, как ты, Гриша, — ответил этот семидесятилетний сапожник, но тумбочку все-таки поставил. Потом взял большой кувшин, полотенце, мыло, пасту, зубную щетку и ушел из палаты, освободив поле боя. За ним, после долгих прокашливаний, отсмаркиваний и кряхтения, последовал Дмитрий Антонович. По пути он пихнул Мустафу и презрительно бросил:
— Лоб в дерьме измажешь, ты, хурды-мурды.
На что Мустафа, впрочем, не ответил.
Проснулся и Ардальон Ардальонович, поднял руку в знак приветствия. Худое лицо его, обычно бледное, было сегодня каким-то сероватым.
— Вам было здорово больно ночью, Ардальон Ардальонович, — догадался я, — может полежите еще.
— Вы на редкость сообразительны, — насмешливо ответил он, — однако, как говорили еще древние римляне: "Ignavia est jacere dum possis surgere" — постыдно лежать, если можешь подняться.
Собрав свои туалетные принадлежности, он удалился. Седые волосы его были разделены ровным пробором и тщательно уложены, как будто он только что пришел из парикмахерской.
Тишину, установившуюся в палате, через некоторое время нарушил Павлик:
— Куда слинял этот жид пархатый и где он запропастился? — зло спросил он, не открывая глаз.
— Ну чего ты, Пашка, — ответил я. — Наверное, для тебя же за теплой водой пошел, а ведь это через всю больницу тащиться надо аж до самого морга.
Павлик смолчал, видимо, боли не так уж сильно мучили его. А вскоре появился Марк Соломонович и в руке его и в самом деле дымился кувшин.
— Будем умываться, сынок, — обратился он к Павлику, и, когда тот замотал отрицательно головой, ласково добавил: — Это в вашем Евангелии от Марка, моего тезки, сказано, что книжники и фарисеи укоряли Христа за то, что его ученики ели хлеб немытыми руками. И они-таки были правы, эти книжники и фарисеи, — добавил он, сдвинув с груди Павлика одеяло и тщательно вымывая ему лицо, руки, грудь.
Павлик отфыркивался и отругивался во время этой довольно длительной процедуры. Тем временем все койки в нашей палате оказались снова занятыми.
Наступило затишье. Оно продолжалось недолго. С бренчанием вкатила Галя в палату небольшой столик на колесиках и, набрав в шприц раствор пенициллина, направилась к первой от двери кровати слева, то есть к моей. Пенициллин тогда считался панацеей от всех бед. Его кололи всем и помногу, а особенно послеоперационным больным. Я невольно съежился. Не знаю, как их там обучали в фельдшерском училище, но делать уколы Галя явно не умела. Впрочем, может и учили хорошо, просто Галя боялась. Она подошла ко мне, откинула одеяло и, поставив иглу шприца почти параллельно ноге, стала медленно вводить его под кожу. Сжав зубы, я старался не показать, какую мучительную боль она мне причиняет. Так же поступали и другие, щадя Галю с ее молодостью и неопытностью. Только Марк Соломонович, видно еще не остывший после перепалки с Павликом во время умывания, не выдержал и проворчал:
— Девушка, скажи, у тебя есть сердце? — потирая то самое место, в которое только что получил укол.
Бледная после ночного дежурства, Галя снова вспыхнула и пробормотав «Извините», быстро ушла, бренча своим столиком.