Эдуард Эррио - Из прошлого: Между двумя войнами. 1914-1936
Дело Кайо продолжало будоражить общественное мнение. Он писал мне 28 ноября 1922 года из Аркашона:
«Я хотел, чтобы прошло больше недели после закрытия съезда в Марселе[67], прежде чем написать вам. Я надеялся, признаюсь вам, что слова, которые приписывали вам, будут исправлены и объяснены. Я надеялся по меньшей мере, что вы напишете мне по этому поводу… дружественно… У меня могло возникнуть опасение, что у вас изгладилось воспоминание о нашей встрече в Маконе (которая оставила у вас, как вы мне писали некогда, самое лучшее впечатление), если бы я не вспомнил, что вы говорили о ней во время заседания комиссии, где были произнесены слова, с такой жадностью подхваченные некоторыми газетами.
Вы, следовательно, не могли ни на одну минуту забыть, что во время беседы, в которой мы должны были вполне откровенно объясниться и которая не имела другой цели, вы не противопоставили моей доктрине какую-либо другую. Вы точно так же не рассказали мне ничего о тех каракулях, которые вы будто бы привели против меня в мое отсутствие.
Кроме того, как могли вы, историк, привыкший критически подходить к текстам, придать значение похищенным у их автора бумагам, в которые тот наспех заносил мимолетное и противоречивое бурление своих мыслей и которые он швырнул на дно ящика письменного стола, а затем сейфа, дал им пролежать годы, не пересматривая их, не исправляя, не приспосабливая их к изменившейся ситуации и к перемене лиц, не посвящая в их содержание кого бы то ни было? Как этот искушенный историк не заметил, что даже если эти так называемые заметки и отражали временное состояние духа, вполне объяснимое в тот час, когда они писались (лето 1915 года, русское поражение, неудача частичных наступлений), то нельзя рассматривать их как выражение общей теории, которой противоречат все статьи, все книги, все речи, все дела – дела, которые одни идут в счет, – того, чье рвение к общественному благу заставляло перо дрожать?
Вполне возможно, что, когда я публично и свободно стал бы обсуждать степень влияния, которую следует предоставлять исполнительной власти, правильно организованной, наши концепции не совпали бы целиком. Я и в самом деле считаю, что в периоды потрясений и даже великих изменений спасение Родины и Республики часто зависит от смелых и энергичных мер; что в такие времена настоятельно необходимы изменения в методах и организации, продиктованные заботой о принципе власти. Но я убежден, что никто, начиная с вас, не сможет найти в заявлениях, которые я сделаю, ничего, что бы противоречило чистой республиканской доктрине.
Примите, г-н председатель, с выражением печали, тем более глубокой, что вы благородно и мужественно – я этого не забываю – восстали в палате и на съезде против несправедливости, объектом и жертвой которой я являюсь, уверения в моем глубоком уважении».
Г-н Жозеф Кайо снова писал мне из Аркашона 5 декабря 1922 года:
«Точность и прямота ваших объяснений рассеивают всякое недоразумение. Оно тотчас исчезло бы из моей головы и, возможно, даже не возникло бы, если бы я получил от вас сразу после отъезда дружескую записку. Конечно, я отдаю себе отчет в том, как вам трудно написать даже записку и что от вас могут ускользнуть иные изменения в печати. Но со своей стороны поймите прежде всего мое состояние духа и особенно ту важность, которую приобрели в глазах публики благодаря извращениям печати события, не только искаженные, но вывернутые наизнанку, и слова; я достаточно искушен в политике, чтобы не понять, что вы произнесли их в суматохе прений, но их вырвали из контекста, выставили напоказ и обратили против меня.
Я бы не стал ссылаться на состояние духа, в котором находился, если бы так сильно не желал подчеркнуть, до какой степени я старался поступать в соответствии с теми намерениями, о которых я вам говорил в Маконе. Из «Матэн» я узнал о голосовании некоторых федераций, требовавших для меня почетного председательства. Я до сих пор еще не знаю, какие это были федерации. Ни один из моих политических друзей мне не написал; никто не посвятил меня в эти планы. Я знал, что мои друзья из федерации Сены думали внести предложение вроде того, которое было одобрено. Его текст был мне неизвестен. Я не знал, что делали другие федерации, начиная с федерации Нижней Сены и Буш-дю-Рон. Судите о моем изумлении, когда я прочел – опять в том же «Матэн» – о… странном голосовании группы в палате, когда затем я увидел, как все газеты наперебой повторяли слова, которые приписывали вам.
Позвольте мне вам сказать, дорогой председатель, что вы не представляете себе – несомненно потому, что вы в этот момент отсутствовали, – какой серьезный характер имели для меня отчеты, опубликованные в печати, и последовавшие за ними комментарии. Вполне естественно, что правые газеты ухватились за это, чтобы с яростью обрушиться на меня; но в этой кампании приняли участие не только правые. Лотье, который пишет в «Ом либр» такие замечательные статьи и которого я не могу обвинить в предвзятости по отношению ко мне, который даже несколько раз защищал меня, оказался одним из самых ярых. Не он ли объявил, что рисунок Форена в «Фигаро», изображающий меня покинутым на берегу реки с надписью «оставленный для счета», отражает общественное мнение? Он был «свиреп» (sic!), по выражению «Аксьон Франсез», которая дошла до того, что… стала меня жалеть. Я упомянул Лотье в качестве примера. За исключением «Эр нувель» и «Ла Лантерн», вся левая пресса пошла за ним или промолчала. «Юманите» докатилась до того, что объявила устами Фроссара, что я был «непорядочным человеком» (sic!). Движение, естественно, перекинулось в провинцию. В моем департаменте газеты «Национального блока»[68] объявляют, что партия радикал-социалистов от меня отреклась. И эта молва распространяется. Вы скажете, что все это не заслуживающие внимания газетные россказни. Вы их сравниваете с чепухой, которую мне пришлось прочесть в таких газетах, как «Тан», где меня изображали в виде мэра дворца партии радикалов. Я вас спрашиваю, дорогой председатель, какая связь между политическими дискуссиями, не основанными ни на документе, ни на моих словах, и теми нападками, которые основываются на словах, оброненных вождем партии? Дело, впрочем, не только в журналистах, рыщущих в поисках материала, которые притворились взволнованными и взволновали публику. На моем столе лежит уже целая кипа писем моих друзей. Вот еще вчера я получил дружелюбное и милое письмо д'Этурнеля, который хотел, как он мне пишет, утешить меня в моих «марсельских разочарованиях».
Мой дорогой председатель, позвольте вам напомнить, что «г-н Вольтер менее остроумен, чем кто-либо». Позвольте мне, с другой стороны, обратить ваше внимание на то трудное положение, которое этот инцидент мог бы создать для нас, если б он не был улажен. Справедливо или нет, но республиканцы – я подразумеваю республиканцев без кавычек, твердых республиканцев – видят определенную связь между тем, как партия поступает в отношении меня, и ее настоящей ориентацией. Им кажется, что, отдалившись от меня в Марселе, она приблизилась к партии Жоннара. Они опасаются, как бы под именем «Левого блока» не подготовлялось нечто вроде объединения центров, новый «Национальный блок», окрашенный в красное. Они не хотят об этом и слышать. Они пишут мне об этом и просят высказаться, сформулировать программу, на основе которой мог бы быть заключен союз между радикал-социалистами и социалистами, которые не склонны договориться с нами на основе марсельской программы, как ее толкуют. Прочтите, что написал в этот же день в «Миди сосьялист» Ренодель, один из самых умеренных социалистов. Вот где опасность!