Воспоминания. Письма - Пастернак Зинаида Николаевна
Когда приду, встреть меня как вчера, как бывало, прошу тебя. Я хочу того же, что и ты, и все-все на свете вздор против тебя, милой, чистой, беспримерной.
1933
<14.XI.33>
Дорогая моя Лялечка! Нет возможности сосредоточиться, все время на людях, весь день вместе [197]. Утро 14-го. Едем Донбассом (между Харьковом и Ростовом). Слишком много культурных удовольствий, совсем непохоже на дорогу. Вчера были на киносеансе в поезде. Трогательный руководитель этого вагона-клуба, он и проводник этого вагона, и радист, и диктор, и очень неплохой пианист (сопровождал киносеанс игрой на пианино). Вечером за ужином вдруг ворвался из Москвы целый концерт сплошь из Шопена, наверное из радиотеатра, ноктюрны, баллады и даже варьяции на тему ci darem li mano (Моц<арта> Дон Жуан). Когда этюды играли, я вообразил, что это ты вечером села играть, и тебя стало слышно. Совершенно не похоже на путешествие. И все время пьют. Крепко тебя целую и обнимаю, а также и Адика и Лялю.
Твой Б.
Открытка написана в поезде в Грузию (примеч. З.Н. Пастернак).
17. XI.<33>
Дорогая Киса! Мы остановились в Орианте, я, Тихонов [198] и Гольцев [199] в одном номере. Тифлис неожиданно родной, то есть гораздо знакомее и ближе, чем был в воспоминаниях. В дороге я простудился и приехал с жаром, и сразу с вокзала, конечно, на ужин с вином и речами. Паоло и Тициан близки мне без всякой аффектации, без натяжки, без желанья, чтобы это было так, я их страшно люблю. В них необычайно много того самого, отсутствие или исчезновенье чего мы с тобой наблюдали в последнее время (например, на вечере у Ан<ны> Арн<ольдовны> [200]). Вчера легли в 5 ч, все встали сегодня в 10 ч и пошли на заседание Закавказского Культпропа, а я остался, отговорившись нездоровьем, хотя аспирин мне вчера помог и я совершенно здоров; вот только допишу тебе открытку и выйду в город. По-прежнему нигде ничего не достать, по-прежнему все дико дорого, но зато и по-прежнему европейский налет на городе и всем здешнем, видно, что дома и улицы для живых людей, а не для призраков или формул. Вчера дорогой по Азербайджану (из Баку в Тиф<лис>) была летняя жара, в Гяндже покупали виноград, инжир, яблоки, груши (вспоминал Адика – поцелуй детей), – и у меня благодаря этому летнему дню все перемешалось; у меня такое чувство, точно зима 33–34 г. уже прошла и это лето 34 г. Кисанька, я не один тут, и у бригады «высокие» государственные цели. Как я ни отбрыкиваюсь, мне это дают понимать на каждом шагу. Дескать, дело не в людях и талантах, а в организационной совболтовне. М<ожет> б<ыть>, не часто придется писать тебе поэтому. Крепко обнимаю тебя.
Твой Б. Написано в Тифлисе (примеч. З.Н. Пастернак).
21. XI.33
Дорогая моя Киса. Я пишу на Колином блокноте [201], говорю это, чтобы ты не удивлялась, увидев марку издательства. Ничего не буду описывать, потому что все расскажу дома. Мы видели много замечательного, а еще более того пили. Вчера на обеде в Кутаиси нами выпито было 116 литров!!! Все почти больны от этого времяпрепровожденья. Общество все время только мужское: Там<ары> Георг<иевны> [202] до сих пор не видал, хотя 5 дней уже как мы тут, Нина Алекс<андровна> [203] встречала нас на вокзале, и я с того вечера ее не видел. Ездили в Имеретию и на Рион. Я совершенно пока не знаю, сколько еще пробуду. Если бы подстрочники были готовы, я мог бы уехать хотя бы сегодня, но их пока нет ни у кого. Среди этого шума и гама я ни минуты не был один, кроме того утра, в которое я тебе написал последнюю открытку. Я был тогда простужен, а сейчас совершенно здоров. По тебе я соскучился как по мысли, как по себе самом, и чаще всего ты мне кажешься лицом той тишины, которую я опять найду только с тобою. Сейчас я с заседания в Культпропе, и было улучил минуту, чтобы дописать письмо, но в номер опять вошли Тихонов и Гольцев, разговаривают и мешают. Давай расцелуемся, и мне придется бросить. Дольше 1-го декабря я тут не засижусь, как ни уговаривают меня Тициан и Паоло. Киса моя золотая, очень трудно писать, поминутно заговаривают со мной, точно не видят, что я занят. Меня начинает беспокоить, есть ли еще у тебя деньги. Почему-то я не так уверен в исполнительности Сорокина [204], как был до сих пор. Телеграфируй мне об этом. Зажили ли у тебя руки? Играешь ли ты? Мне страшно хочется, чтобы ты взяла работницу. Это не пустые слова, и мне бы хотелось, чтобы ты не откладывала этого до моего приезда. Письма отсюда ходят так долго, что, вероятно, я приеду раньше этого письма. Жить и ездить с бригадою можно, но думать и чувствовать трудно. Не удивляйся поэтому, если почти не найдешь меня в письме. Я и простился с тобой не так, как если бы уезжал один, и когда на днях об этом вспомнил, то чуть не заплакал от обиды и жалости. Крепко обнимаю тебя, до скорого свиданья. Поцелуй, пожалуйста, Гаррика и детей.
Весь твой Б.
23. XI.33
Дорогая Киса, помнишь ли ты еще меня? Тут холодно и сыро, кругом Тифлиса на возвышенностях (не выше Коджор) вчера выпал снег, в Орианте не топят, и так как ванны зависят от отопления, то нельзя принять ванны, а в баню страшно пойти, можно простудиться, выйдя в легком на такой холод. Я хотел выехать завтра, потому что оставаться дольше решительно незачем, но билеты должен достать Павленко, а он меня не отпускает раньше 26-го. Я не только сильно стосковался по тебе, но у меня есть еще и местные причины чувствовать себя неважно: параллельно с нарастающим моим убежденьем в общем превосходстве Паоло и Тициана я встречаюсь с фактом их насильственного исключенья из списков авторов, рекомендованных к распространенью и обеспеченных официальной поддержкой. Я бы тут преуспел, если бы от них отказался. Тем живее будет моя верность им. Целую тебя без конца и счета.
Твой Б.
Телеграмму в Л<енингра>д послал, озабочен результатами [205].
25. XI.33
Радость моя, чудная киса, я дико по тебе соскучился и сейчас чуть что не плачу, я должен был ехать завтра и уже купил себе билет, как вдруг все это переделали. Пришел Мицишвили [206] и уверил меня, что если бы я остался еще неделю, то не уезжал бы с таким пустым карманом, как сейчас. Я не буду входить в подробности, потому что все это расскажу тебе дома, но доводы его были настолько вески, что я позволил ему взять билет у меня из кармана и переложить в свой собственный. Итак, я тут еще останусь до 29-го, если верить Мицишвили, то это будет с какою-то для меня материальной пользой. Но ведь я мысленно уже был с тобою или по крайней мере к тебе ехал, и вот можешь себе представить, как мне теперь грустно и больно. Зато я, может быть, все-таки достану платок тебе, без которого уехал бы завтра, за недостатком времени и денег. Но если бы ты только знала, на какое страшное безделье уходит у нас день! Т<ак> к<ак> почти и каждую ночь, одну за другой, мы ложимся не раньше 4-х, то встаем соответственно поздно. И в таком же духе проходит остаток дня до вечера, с его неизбежным пьянством. Ты меня верно не узнаешь, так я похудел от этого неистового режима. Дорогой мой котик, киса, кисанька, я пишу с бешеной нежностью к тебе и в совершенно невозможной, до слез доходящей печали по поводу уступленного билета. Но зато у тебя, может быть, будет платок и у нас будут деньги. Мне тем тяжелее оставаться еще 3 дня, что для этого промедленья никаких причин, кроме приведенных, нет, – все видено и перевидено, все мы друг другу здорово надоели и будем помирать эти дни со скуки. Крепко и с болью за то, что это лишь слова письма, целую тебя и боюсь вообразить полностью, что значит целовать тебя, чтобы не сойти с ума от печали.