Савва Дангулов - Кузнецкий мост
— Нет, это не просто неприятный вопрос, это вопрос принципа, и на это нельзя закрывать глаза, — сказал русский, растягивая слова и придавая речи тот особый ритм, какой она обретала, когда, подчиненные особой логике, оттенялись ключевые слова «нет», «не просто», «нельзя». В отрицании было своеобразное крещендо, оно нарастало, это отрицание, от слова к слову, оно было мощным. — У меня есть такая информация, какой вы не располагаете. Речь идет о диверсиях в нашем армейском тылу, все четырнадцать виновны в преступлениях против нашей армии и должны быть судимы, — продолжал он с той неколебимостью, какая начисто исключала продолжение разговора. — Но я верю вам, когда вы говорите, что это производит неблагоприятное впечатление на общественное мнение. — В его фразе набрало силу и утвердилось «верю вам». Вряд ли какой-либо иной союзный деятель, кроме Гопкинса, мог быть удостоен в подобной ситуации всемогущего «верю вам». — Если бы завтра мы опубликовали все, что нам известно о деятельности Черчилля в Польше, это бы поставило его в положение безвыходное, — заметил он и, взметнув руку, в которой держал трубку, взвихрил пепел и обсыпал им рукав маршальского кителя. — Поймите, безвыходное… Но мы не будем этого делать. Больше того, мы поможем ему выйти из неловкого положения, в которое он сам себя поставил… Что же касается тех четырнадцати, — он переложил трубку из правой руки в левую и, оттянув рукав, смахнул пепел, — они будут судимы, но к ним отнесутся снисходительно…
Через полчаса они вернулись в банкетный зал, присоединившись к гостям, которых ненадолго оставили.
74
Бекетов возвращался в Москву, на сборы ему давали две недели.
Сергей Петрович достал блокнот и тщательно выписал имена своих английских друзей, которым следовало нанести прощальные визиты, список получился достаточно пространным. Это и тревожило, и радовало.
Случилось так, что первым, кому Бекетов обмолвился об отъезде, оказался Хор, который явился в посольство со скромным презентом для Сергея Петровича — альбомом фотографий о большом десанте, подготовленным с великим старанием к годовщине высадки.
Англичанин сказал, что протокольный визит Сергея Петровича его не устраивает и он хотел бы видеть его на полковом празднике кавалеристов, куда приглашен в будущую субботу.
Когда в послеобеденный субботний час военный «джип» прибыл в посольство и кавалерийский офицер с седыми, алюминиево-седыми, висками пригласил Сергея Петровича в машину, заняв место за рулем, Сергей Петрович подумал, что британская кавалерия пересела в новых условиях с коня на автомобиль с той легкостью и изяществом, с каким в прежние времена меняли арабского скакуна на ахалтекинского. А между тем «джип», ведомый бравым кавалеристом, пересек город и устремился во тьму дубовой рощи, такой большой и темной, что об ее присутствии в шестидесяти милях от Лондона вряд ли можно было догадываться, а потом вдруг остановился у железных ворот, прошитых крест-накрест заклепками. К счастью, за воротами, украшенными клепкой, было не так грозно, как на подходах к ним: пахло молодым сеном, дегтем и конским потом — древними запахами конюшни…
Хор, по случаю праздника одетый в форму кавалерийского офицера, был здесь, судя по всему, фигурой заметной — то ли невеликие масштабы полка делали его таким большим, то ли его военное звание и заслуги. Полковника сопровождала значительная свита, и офицеру с алюминиевыми висками стоило усилий образовать коридор и осторожно впустить в него Бекетова. Хор был сановен и величаво-снисходителен. Он вел себя так, будто это был не полковой праздник, а великосветский прием. Наверно, в этом были виноваты не только Хор, но и состав гостей, особый состав гостей: синегубые старцы в пыльных котелках, молодящиеся дамы с газовыми платочками вокруг шей, пятидесятилетние франты в лиловых пиджаках, чудом восставшие из небытия, клетчатые кепи, трости с костяными набалдашниками, «бабочки», черные, густо-вишневые, ярко-фиолетовые, очки в роговой оправе, квадратные и тяжелоовальные, куртки суконные и вельветовые пальто, на веки веков демисезонные, с плюшевыми воротниками… Все старое, тронутое пыльным солнцем еще прошлого века, напитанное нафталином, жестоко побитое временем и молью, бог весть каким образом выжившее. Кавалерийский полк был для них клубом, куда они стекались, чтобы обнаружить свою страсть и ту самую живучесть, которая была самой их сутью.
— Вам интересно, правда? — спросил Хор Сергея Петровича, удерживая в поле своего зрения многоцветный мир фигур и лиц, расположившихся на трибунах и с вожделением ожидающих начала действа. — Верно… необычный полк? Одновременно и полк, и клуб, не так ли? И, подобно каждому клубу, маленький парламент?
— Не столько парламент, сколько его фракция… — засмеялся Бекетов, он не хотел упустить в этом разговоре существа.
— Фракция… тори? — насторожился Хор.
— Если хотите, тори, — согласился Сергей Петрович. — Тори были потомственными лошадниками…
— До лошадей ли теперь?
Хор все еще смотрел на трибуны. Вдоль нижней скамьи шел старик в коротком макинтоше, время немилосердно обошлось с его ногами, старика нельзя было назвать даже раскорякой, было мудрено, как только старик управляет своими ногами, сообразуя шаг.
— Эти люди пришли сюда, чтобы отвести душу… — вдруг произнес Хор с искренним состраданием.
— В каком смысле?
Хор продолжал наблюдать за стариком в макинтоше, который с храброй настойчивостью продолжал вышагивать, в то время как ноги его, казалось, только ждали момента, чтобы разбежаться в стороны.
— Наши выборы — лес темный!.. — вырвалось у Хора.
— Но ведь у Черчилля есть такой козырь, как победа… — заметил Бекетов. — Разве этого недостаточно?
Хор, неотступно следящий за стариком в макинтоше, как бы довел его до места на трибунах и осторожно усадил, обнаружив предупредительность.
— Достаточно, разумеется… — снисходительно улыбнулся Хор. — Но у англичан свой бог, и имя ему — скепсис. Они могут и не отождествить Черчилля с победой… К тому же есть обстоятельство, которое нельзя сбрасывать со счетов…
Он умолк, точно ожидая, что Бекетов проникнет в его мысль и облегчит ему эту задачу.
На просторное поле, лежащее перед трибунами, жокей в бледно-голубом камзоле вывел каурого жеребца и одним этим вызвал заметное оживление на трибунах. Жеребец был стар и неторопливо важен. Он был избалован вниманием и принимал почтительный шепот и аплодисменты на трибунах как должное, старательно выбрасывая копыта. Он держал голову уже не так высоко, как прежде, да и глаза его застилала пленка старости, но в походке была прежняя инерция — величавость, чуть церемонная. По всему, это была знаменитая лошадь, была — она уже не умела ни бежать, ни становиться на дыбы, ни брать препятствий, но она была еще живая, сохранив, так сказать, свой прежний портрет, и каждый был рад опознать ее на этом портрете.