Елизавета Драбкина - Зимний перевал
Обычно, как только заканчивалось собрание, тишина сменялась шумом голосов, все говорили зараз, яростно спорили, возбужденно переговаривались.
На этот раз было иначе. Слишком сильны были впечатления. За час-полтора мы повзрослели и впервые по-настоящему испытали, что это такое — глубокое проникновение в суть явлений.
Мы шли молча. Говорить не хотелось. Хотелось думать, думать, думать.
Молчание прервал чей-то вопрос: кто тот человек, что сидел за столом и ушел с собрания, идя впереди Ленина?
— Это Сталин, — сказала я.
— Сталин? «Вождь угнетенных народов»?
— Он самый, — сказала я. И все засмеялись.
Современный читатель не поймет эту сцену, да и я сама не поверила себе, когда она, выплыв из глубин небытия, возникла в моей памяти. Рассказываю я о ней только потому, что нашла неоспоримое документальное доказательство, что такой разговор действительно мог иметь место…
Доказательство это — приветствие Сталину, направленное ему совещанием представителей автономных республик, областей и губернских отделов по работе среди национальностей и напечатанное, как это я установила сейчас, в «Правде» 19 декабря двадцатого года.
В приветствии этом, черным по белому было сказано: «…Наше совещание шлет Вам свой привет и уверенность, что, твердо идя по пути, намеченному Вами, в разрешении национального вопроса, — мы скоро придем к полному изживанию всякой национальной розни, создадим во всем мире единую братскую коммунистическую семью, которую научим ценить те великие заслуги, которые принадлежат Вам — вождю угнетенных наций».
Надо вспомнить весь дух и стиль той эпохи, чтобы понять, насколько чудовищно и нелепо прозвучали тогда подчеркнутые мною слова приветствия. И на ближайшем же районном партийном собрании (тогда Московская партийная организация была столь невелика, что два раза в месяц в помещении какого-нибудь театра или цирка собирались коммунисты целого района города) выступил товарищ, который, с негодованием потрясая напечатанным в газете приветствием, рассказал о том, что Сталин, бывший тогда наркомом по национальным делам, не только не выгнал тех, кто состряпал это приветствие, но сам распорядился послать его для напечатания в «Правде»!
Слушая его, собрание возмущенно гудело и постановило обратить на эту историю внимание Центрального Комитета партии, ибо «культ личности чужд марксизму».
Но вскоре вспыхнула профсоюзная дискуссия и этот эпизод как-то забылся, никто никогда о нем не вспоминал. Однако тогда, в начале двадцать первого года, он был еще свеж в памяти — и к имени Сталина нередко иронически добавляли: «Тот самый, „вождь угнетенных народов“».
Посмеявшись, мы снова ушли в свои мысли.
Охваченные своими мыслями, мы не сразу обратили внимание на то странное, что происходило вокруг нас: по небу, как дым, быстро неслись низкие серо-желтые тучи. Было не по времени темно и как-то смутно и тревожно жарко. Словно невидимое огромное чудовище, распахнув пасть, дышало рядом с нами раскаленным жаром.
— Наверно, горят леса, — сказал кто-то.
Но это не горели леса. Это до Москвы донеслось из Поволжья дыхание суховея.
Черная година
Уже в двадцатом году выпало мало дождей и, говоря языком летописей, «бысть жары велицы и сухмень через все лето». Снова Россия, как это столько раз бывало в ее истории, вступала в пору засухи, неурожая и голода.
Зима двадцатого — двадцать первого года даже в северных губерниях выдалась малоснежная. С первых дней марта начались сильные пригревы. Недаром под Кронштадтом, у кромки льда Финского залива, нас обступали тревожные приметы ранней весны: все, все предвещало, что весна наступает раньше срока. На восемь — десять — двенадцать — шестнадцать, а то и на двадцать четыре дня ранее, чем то положено, прилетели первые грачи, вылезли зеленовато-черные весенние мухи, вскрылись реки, зацвел подснежник, показались ящерицы, появились дикие пчелы, запел певчий дрозд, на осине запылили сережки, начался валовой пролет водяной и болотной птицы.
Возле Москвы к двадцатым числам марта полностью сошел снег и установилась теплая бездождная погода.
В низовых губерниях Поволжья — низовыми называли тогда Татарскую республику и Симбирскую, Самарскую, Саратовскую, Астраханскую губернии — весна пришла тоже рано, но в первое время тепла не было, дули сильные восточные ветры, а по утрам стояли сильные туманы. Крестьяне поначалу медлили с севом, ожидая потепления, но, не дождавшись, в половине апреля начали сеять.
И тут-то ударила жара — небывалая, беспрерывно усиливающаяся. В апреле средняя температура вместо четырех градусов была выше семнадцати, а в мае — вместо четырнадцати около двадцати пяти. Старики не помнили такой жары, такой суши. Из-за жары и бездождия крестьяне не смогли закончить весенний сев и почти не посадили картофеля.
Весь апрель, весь май беспощадно палило солнце, в небе не было ни облачка, ветер гнал раскаленную пыль. Напрасно заострившиеся былки ржи и скудные перья пшеницы молили о влаге.
К концу мая хлеба стали желтеть и быстро колоситься, но, выколосившись, колос сох, как в чахотке. Жара и отсутствие дождя превратили траву в сухие былки, уныло торчащие из выжженной растрескавшейся земли. Листья деревьев свернулись и побурели. Только горькая полынь и колючий мордвинник росли как ни в чем не бывало.
В июне жара усилилась: средняя температура месяца была такой, как в Каире. Сухость воздуха была необычайной. Начались пожары. В лесных губерниях горели леса, пламя перебрасывалось с ветки на ветку — и с быстротою ветра весь лес превращался в пылающий костер, в степях огонь бежал по сухой траве. Горели и выгорали целые села.
Беда беду приводит. Засуха привела с собою большеголовую саранчу-кобылку с круглыми, невидящими глазами. А вслед за саранчой вместе с юго-восточным ветром появились помохи — так называют в Поволжье пагубную для хлебов мглу и горькую росу, которая ведет к пустоколосью.
В июле жара не стала сильнее, но дождя все не было — и засуха добила и поздние культуры. Сенокосы сгорели дотла, редкие корявые кустики проса лежали на боку, выкинув обнаженные корешки, стелившиеся по иссохшей земле.
«В тысяча девятьсот двадцать первом году, — писали в своем коллективном письме поволжские крестьяне, — на наших полях выросло только одно растение — голод».
Едва обозначилась угроза голода в Поволжье, Ленин мобилизовал все и вся, чтоб предотвратить или хотя бы ослабить надвигающееся бедствие.