Василий Шульгин - Дни. Россия в революции 1917
Мы переглянулись. Произошла продолжительная пауза, после которой я сказал:
– Я поеду с вами…
* * *Мы обменялись еще всего несколькими словами. Я постарался уточнить: Комитет Государственной Думы признает единственным выходом в данном положении отречение государя императора, поручает нам двоим доложить об этом его величеству и, в случае его согласия, поручает привезти текст отречения в Петроград. Отречение должно произойти в пользу наследника цесаревича Алексея Николаевича. Мы должны ехать вдвоем, в полной тайне.
* * *Я отлично понимал, почему я еду. Я чувствовал, что отречение случится неизбежно, и чувствовал, что невозможно поставить государя лицом к лицу с Чхеидзе… Отречение должно быть передано в руки монархистов и ради спасения монархии.
Кроме того, было еще другое соображение. Я знал, что офицеров будут убивать именно за то, что они монархисты, за то, что они захотят исполнить свой долг присяги царствующему императору до конца. Это, конечно, относится к лучшим офицерам. Худшие приспособятся. И вот для этих лучших надо было, чтобы сам государь освободил их от присяги, от обязанности повиноваться ему. Он только один мог спасти настоящих офицеров, которые нужны были как никогда. Я знал, что в случае отречения… революции как бы не будет. Государь отречется от престола по собственному желанию, власть перейдет к регенту, который назначит новое правительство. Государственная Дума, подчинившаяся указу о роспуске и подхватившая власть только потому, что старые министры разбежались, – передаст эту власть новому правительству. Юридически революции не будет.
Я не знал, удастся ли этот план при наличии Гиммеров, Нахамкесов и приказа № 1. Но, во всяком случае, он представлялся мне единственным. Для всякого иного нужна была реальная сила. Нужны были немедленно повинующиеся нам штыки, а таковых-то именно и не было…
* * *В пятом часу ночи мы сели с Гучковым в автомобиль, который по мрачной Шпалерной, где нас останавливали какие-то посты и заставы, и по неузнаваемой, чужой Сергиевской довез нас до квартиры Гучкова. Там А. И. набросал несколько слов. Этот текст был составлен слабо, а я совершенно был неспособен его улучшить, ибо все силы были на исходе.
Последние дни «конституции» (Продолжение)
(2 марта 1917 года)
Чуть серело, когда мы подъехали к вокзалу. Очевидно, революционный народ, утомленный подвигами вчерашнего дня, еще спал. На вокзале было пусто.
Мы прошли к начальнику станции. Александр Иванович сказал ему:
– Я – Гучков… Нам совершенно необходимо по важнейшему государственному делу ехать в Псков… Прикажите подать нам поезд…
Начальник станции сказал: «Слушаюсь», и через двадцать минут поезд был подан.
* * *Это был паровоз и один вагон с салоном и со спальными. В окна замелькал серый день. Мы наконец были одни, вырвавшись из этого ужасного человеческого круговорота, который держал нас в своем липком веществе в течение трех суток. И впервые значение того, что мы делаем, стало передо мной если не во всей своей колоссальной огромности, которую в то время не мог охватить никакой человеческий ум, то, по крайней мере, в рамках доступности…
* * *Тот роковой путь, который привел меня и таких, как я, к этому дню, 2 марта, бежал в моих мыслях так же, как эта унылая лента железнодорожных пейзажей, там, за окнами вагона… День за днем наматывался этот клубок… В нем были этапы, как здесь – станции… Но были эти «станции» моего пути далеко не так безрадостны, как вот эти, мимо которых мы сейчас проносились…
* * *В первый раз в своей жизни я видел государя в 1907 году, в мае месяце. Это было во время Второй Государственной Думы.
Вторая Государственная Дума [140], как известно, была Думой «народного гнева» и невежества – антинациональная, антимонархическая, словом – революционная. Она так живо вспоминалась мне теперь! Ведь все эти гнусные лица, которые залили Таврический дворец, – я их видел когда-то… не их именно, но такие же. Это именно было тогда, когда 1907 год выбросил на кресла Таврического дворца самых махровых представителей «демократической России».
Нас было сравнительно немного тогда – членов Государственной Думы умеренных воззрений. Отбор был сделан в первый же день «провокационным» с нашей стороны способом. Когда Голубев читал указ об открытии Думы, при словах «по указу его императорского величества» – все «порядочные» люди встали. Все «мерзавцы» остались сидеть. «Порядочных» оказалось, кажется, 101, и сто первым был П. Б. Струве.
Сто человек удостоились высочайшего приема, причем мы были приняты небольшими группами в три раза.
Это был чудный весенний день, и все было так внове. И специальный поезд, поданный для членов Государственной Думы из Царского Села, и придворные экипажи, и лакеи, более важные, чем самые могущественные вельможи, и товарищи по Думе во фраках, разряженные, как на бал, и, вообще, вся эта атмосфера, которую испытывают, так сказать, монархисты по крови – да еще провинциальные, когда они приближаются к тому, кому после бога одному повинуются…
* * *Это было в одном из небольших флигелей дворца. В небольшом зале мы стояли овальным полукругом. Поставили нас какие-то придворные чины, в том числе князь Путятин [141], который, помню, сказал мне: «Вы из Острожского уезда? Значит, мы земляки». Он хотел сказать этим, что они ведут свой род от князей Острожских [142].
Прием был назначен в два часа. Ровно в два, соблюдая французскую поговорку: «L’ехасtitudе с’еst lа роlitеssе dеs rоis»[33], – кто-то вошел в зал, сказав:
– Государь император…
Полуовальный кружок затих, и в зал вошел офицер средних лет, в котором нельзя было не узнать государя (в форме стрелков – малиновая шелковая рубашка у ворота), и дама высокого роста – вся в белом, в большой белой шляпе, которая держала за руку прелестного мальчика, совершенно такого, каким мы знали его по последним портретам, – в белой рубашонке и большой белой папахе.
Государыню узнать было труднее. Она не похожа была на свои портреты.
Государь начал обход. Не помню, кто там был в начале… Рядом со мной стоял профессор Г. Е. Рейн [143], а потом – Пуришкевич. Я следил за государем, как он переходил от одного к другому, но говорил он тихо, и ответы были такие же тихие – я их не слышал. Но я ясно слышал разговор с Пуришкевичем. Нервно дергаясь, как было ему свойственно, Пуришкевич – я видел – накалялся.
Государь подвинулся к нему, так как он имел, видимо, привычку это делать, так сказать, скользя вбок по паркету.