Павел Басинский - Горький
В начале 1920-х годов, расставшись с Лениным и большевиками, Горький еще понимал, что поиск своего пути в культуре требует максимальной широты знаний, особенно для молодого человека. Вот почему его так возмутил декрет, подписанный Крупской.
Это же касалось и Ницше. Для советских писателей 20-х годов «ницшеанство» Горького являлось секретом полишинеля. То мощное влияние, которое оказал на него «базельский мудрец» (как, впрочем, и на Блока, и на Андрея Белого, и на Маяковского, и на Зощенко, и на многих других писателей), представлялось им вполне естественным.
Так, в 1928 году в вышедшей в СССР юбилейной книге статей и воспоминаний о Горьком открыто обсуждался вопрос о его «ницшеанстве».
Алексей Толстой писал о ницшеанских мотивах раннего Горького. Ольга Форш отмечала визуальное сходство фотографий Ницше и Горького. Но уже в следующие годы открыто писать об этом было запрещено. Вернувшийся в СССР «пролетарский» Горький, как жена Цезаря, должен был быть «вне подозрений».
Кто первым объявил о «ницшеанстве» Горького? Впервые о «ницшеанстве» Горького написал поэт и критик Н. Минский (псевдоним Н. М. Виленкина) в своем обозрении «Литература и искусство» (газета «Новости», 1898, № 138, 21 мая). После появления в марте-апреле 1898 года двух выпусков «Очерков и рассказов» тридцатилетнего провинциального писателя М. Горького Минский обнаружил, что собранные вместе слова и жесты героев Горького далеко выходят за рамки традиционной русской морали. Прежде, рассыпанные по различным газетам и журналам, провинциальным и столичным, эти «очерки и рассказы» не давали эффекта «вспышки». Но собранные в одном месте они позволяли обобщить мировоззрение если не автора, то его персонажей. А поскольку отделять автора от героев критика традиционно не желала, то и возникло мнение, что новоявленный писатель законченный ницшеанец.
Разбирая рассказ «На плотах», Минский писал: «Правым оказывается сильнейший, потому что он большего требует от жизни, а виноват слабый, потому что он постоять за себя не умеет. Нужно сознаться, что в нашей литературе, насквозь пропитанной учением о любви и добре, такая яркая проповедь права сильного является довольно новой и рискованной».
Если бы Минский представлял себе, откуда взялась эта мораль («постоять за себя», жаждать от жизни большего, чем она предлагает), то есть если бы он знал о духовно-биографических истоках мировоззрения Горького, он, разумеется, был бы осторожнее в формулировке. Но, с другой стороны, рассказ «На плотах» провоцировал на такое суждение.
Идейным центром этого психологического этюда является вопрос о грехе. Используя любимый прием «сопряженных» персонажей (Сокол и Уж, Челкаш и Гаврила, Варенька Олесова и Полканов), Горький показывает два типа греха: активный и пассивный. Активный грех олицетворяет красавец снохач Силан Петров, отбивший молодую жену у собственного сына. Любопытно, что начиная с этого рассказа тема снохачества занимает в творчестве Горького особое место. Так или иначе она присутствует в рассказах «Едут…», «Птичий грех» и нескольких других вещах, возникая то случайно, то являясь главной темой. И вот что любопытно. При всем своем довольно сложном (скорее отрицательном) отношении к русскому крестьянству Горький нигде открыто не осуждает этот весьма распространенный народный грех.
О снохачестве в среде крестьянства писал знаток русской крестьянской жизни Глеб Успенский, очерки которого «Власть земли» и «Крестьянин и крестьянский труд» молодой Горький, конечно, читал. Да и с самим Глебом Ивановичем он вступил в переписку. Но восприятие снохачества Успенским и Горьким — разные вещи. Успенский относится к этому с пониманием. Крестьянские женщины рано старели от тяжелого труда и частых родов. Сыновья, особенно поздние, нередко получались слабыми и не способными к активной сексуальной жизни. Другие сыновья были в отхожих промыслах, на военной службе. В этой ситуации, как ни парадоксально, самым «молодым» мужчиной оказывался сильный и еще не растративший половой энергии отец семейства. Его грех со снохой как раз и рассматривался Успенским как результат избытка отцовских сил при недостатке или отсутствии соответствующего внимания к снохе со стороны сына. Успенский справедливо противопоставлял деревенских снохачей жалким городским «мышиным жеребчикам», падким на юных девушек и даже детей сладострастникам. В первом случае происходил естественный грех от избытка сил. Во втором — подлый разврат, требующий все новых и новых «острых ощущений».
Горький же, вольно или невольно, поэтизировал снохачество. Он не жалеет ярких красок для эстетического оправдания красавца-отца Силана, рисует великолепный экземпляр «человеко-зверя», который прав уже потому, что он красив. Автор показывает его «могучую шею», «прочную, как наковальня, грудь», «большие, горячие, карие глаза», «живое бородатое лицо», «жилистые руки, крепко державшие весло».
Природа на стороне Силана. Природный, то есть естественный, отбор осуществляет женщина, «кругленькая, полная, с черными бойкими глазами и румянцем во всю щеку». Ее выбор в пользу Силана знаменует его внеморальную победу над хилым, некрасивым сыном.
Сына жалко. Но жалко и его жену, которой он противен.
Пассивный грех олицетворяет сын, Митя. Это «русый, хилый, задумчивый парень». Он прежде всего не способен к нормальной половой жизни и, следовательно, к продолжению рода Силана. Отсюда его претензии к отцу, породившему его таким больным. И отсюда же религиозная исступленность, стремление уйти из мира. Митя — это неудавшийся экземпляр «человеко-зверя», обиженный на весь белый свет. Он типичный представитель «ressentiment» — термин Ницше, означающий «месть от бессилия». Пассивный грех Мити, таким образом, таит в себе несравненно большую опасность, чем активный грех Силана, который «все видят».
Разумеется, можно прочитать рассказ и иначе. Можно увидеть тут неразрешимую жизненную драму, характерную, как уже показал Глеб Успенский, для русского крестьянства.
Вообще взятые в отдельности, эти два образа являются живописным воплощением двух народных типов, которые Горький «подсмотрел» в жизни. Однако, поставленные рядом, они, говоря словами Горького о чеховской «Чайке», вырастают до «глубоко продуманного символа». Они поднимают вечную проблему: что более ценно для жизни — мораль или сила и красота? Подобно Л. Н. Толстому, показавшему телесную и духовную красоту в двух «сопряженных» героинях, Элен Курагиной и Марье Болконской, Горький резко поляризует красоту и мораль, но решает этот вопрос совсем не по-толстовски. Он решает его именно в эстетическом, внеморальном ключе. Это чисто языческое решение вечного вопроса, совпадающее с принципиальным положением Ницше, что мир может быть оправдан только эстетически. Оправдание жизни заключено в ней самой, в ее красоте и силе, а не в отвлеченных моральных нормах, которых люди придерживаются потому, что уже стали плохими животными, но еще не преобразились в «сверхчеловеков».