Иннокентий Смоктуновский - Быть
— Вы, дорогой мой, дай вам Бог здоровья, сопите и пыхтите, как паровая машина на первых ее испытаниях.
Нимало не смутясь, тот живо и мило ответил:
— Вы присутствовали при ее испытании? Расскажите, как это происходило?
— Вы что... грубиян вы этакий, колода неотесанная, разумеется — нет, все подробно мне рассказала моя бабушка и она не так стара, как вы, вероятно, хотели бы предположить — ей всего-то каких-нибудь семьдесят пять—семьдесят шесть лет.
— Вы что же, с бабушкой близнецы, что ли?
— Бревно, сундук, дубина и оглобля! — пищала пани Ванда, изобразив плачущую мордочку, и колотила кулачками в утес его плеча.
Машина как шла — так и продолжала идти. Мужчина склонил голову к мельтешащим кистям рук женщины, та не отняла их, и он нежно прикоснулся к ним губами, выдохнув: «Пани Ванда...» Маленький спектакль был окончен — он развлекал нас ровно столько, сколько продолжался. И опять каждый ушел в свои мысли. Глядя со спины на водителя, я еще и еще убеждался, что совсем не разбираюсь в людях. Все мои наблюдения остановились бы на: прост, несколько замкнут, предупредителен, иногда старается держать какую-то (какую??) дистанцию, но в силу положения обслуживающего, это не всегда удается, и его безразличную реакцию на эти его неудачи относил к недалекости, едва ли не к примитиву... а вот ведь — юмор, нежность, галантность, ум, такт и безусловное достоинство. Вот и возьми его за рупь за двадцать! Надо будет как-то попросить у него прощения. И только я успел это подумать, как он поворачивается и говорит:
— Если будем брать воду, то лучше всего здесь, дальше может не быть. — И опять он был проще простого и понятный.
Нет, мне с моей работой надо завязывать — ничего не чувствую, не знаю... вот сейчас, когда он повернулся, я думал — он еще и телепат, а он: вода... Нет, все-таки первое впечатление никуда не денешь, обычная человеческая заурядность. Интересно знать: что он обо мне думает... Да и думает ли вообще.. скорее всего, что ничего. Ян с водителем несли увесистый ящик минеральной воды и здесь же, немедля откупорив, раздали живительное питье. Ян, с бутылкой воды в одной руке и сигаретой в другой, доверительно сообщил:
— Нашего водителя здесь знают и для него из холодильника, как у вас говорят, «по блату». Он говорит, что вы чем-то встревожены, недовольны, в зеркале невольно он заметил ваше настроение. Может быть, чаще останавливаться курить, а?
— Нет-нет, зачем же... встревожен предстоящим, а насчет недовольства... Да... недоволен... собой, шестьдесят первый год... пора бы уж и понимать, что к чему, а я все пребываю в тех сойеровских восприятиях.
— Так это ж хорошо, и вы сами это знаете, так что... выше нос и в путь, нас ждут!
Со стороны, я думаю, нашу компанию можно было принять за долго и хорошо знающих друг друга людей, но лишь немного утомленных и теперь едущих на воскресный пикник. Но как бы и что бы мы ни говорили, как ни шутили бы, подтрунивая один над другим, наш настрой и все эти разговоры — это была личина, так было проще. Даже окружающее воспринималось не так, как это происходило бы всегда: в тени огромного вяза нас ожидала вторая обычная машина (это было заранее обусловленное место встречи), но даже она смотрелась заговорщически таинственно. Фотокорреспондент, еще издали кивнув нам, быстро, как террорист, пробежав, нырнул в свою машину и она, пристроившись за нашей, на протяжении всего пути послушно и неотрывно следовала за нами и была вроде настороже, готовая прикрыть нас со спины.
Пани Ванда вдруг оживилась:
— Ну вот что, мне надоели ваши хмурые физиономии. Я рассказываю анекдоты, извольте хохотать. Бог с вами, веселитесь, надрывайте животики!
С милой искренностью и наивом, нимало не заботясь, слушаем мы ее или нет, она сыпала маленькими историями чистоты и непосредственности цветов или ветерка, что свежо и ласково врывался в открытые окна машины. На один из них вдруг неожиданно бурно среагировал наш «кормчий», и это далеко не новое хрустальное повествование этим мне и запомнилось:
«Две дамы на заднем сидении такси ведут разговор:
— Нервы не на шутку расшатались: сегодня утром режу колбасу и представляете: дважды соскальзывает нож и стучит о доску стола. Кошмар!
— А у меня и того хуже, милая. До того не владею собой, что наливая кофе... капнула на блюдечко!
Водитель такси, который их везет, обернувшись к ним, спрашивает:
— Простите, ничего, что я сижу к вам спиной?»
Вот тут-то начальник нашей машины, истинное дитя природы, захохотал так пронзительно и вдруг, что водители соседствующих машин приняли, должно быть, этот его взрыв смеха за спецсигнал какой-нибудь и стали перестраиваться в рядности, недоумевая, уставясь на нас и уступая нам дорогу. Когда движение на дороге нормализовалось и в машину вернулась тишина, все тот же наш великан тихо и серьезно спросил пани Ванду:
— Но если он вел то такси, как же тогда он мог сидеть к ним лицом?
Ну, здесь мы несколько... не то чтобы стали менять рядность — в маленькой машине это не очень-то сделаешь, а вроде все вдруг оказались в состоянии невесомости, и пани Ванду мы вытащили бы сразу, ничего тут сложного не было (она действительно была легкая как перышко), но она вся была там, где должны были бы находиться только ее ноги (припомнилась та машина с большим колесом и запахом бензина), а мы с Яном тянули ее, должно быть, не враз, оттого что мне внезапно и немедленно необходимо было отбежать в сторонку.
Как бы ни были светлы и беспечны минуты, подаренные нам нашими внимательными друзьями, с каждым часом пути мы все более и более затихали, погружаясь каждый в свои думы, вызванные, должно быть, нашим дерзким рейдом в давно ушедшее время.
В городском комитете Быдгоща по мере нашего продвижения по его холлам и коридорам по всему зданию все более разрастался необычно громкий голос человека, желавшего непременно, чтоб его услышали где-то далеко. Судя по тому, как возрастала громкость, все происходило в кабинете, куда мы шли и где нас ждали. Подумалось: «Какие, однако, в Польше крепкие двери делают — не только не разлетаются, а висят себе и хоть бы хны, и никакие звуковые перегрузки им не страшны». Уже подходя к «эпицентру», Ян перевел:
— Из Варшавы беспокоятся: доехали ли мы, а здешнее начальство, как видите, неистовствует и тоже взволновано, недоумевает — куда мы запропастились и выехали ли вообще?
— Ян, а почему бы вам не посоветовать ему воспользоваться телефоном, в данном случае это много надежнее — огромное расстояние все-таки, триста километров, так что могут что-нибудь там и не расслышать.
Пани Ванде вдруг захотелось освежить руки. Ян хохотал.
— А-а, вот вы где, голубчики, наконец-то! — без всяких перестроев перешел хозяин на русский. Он жал нам руки и продолжал терроризировать (телефон?) расстояние и наши барабанные перепонки. — Нет проблем, все сделаем!
Затем дела пошли просто приятные и приятные во всех отношениях: мне вручили прекрасно сработанный ларец (это подобие наших старинных, больших сундуков, только маленький), огромное такой же красоты блюдо и немногим меньше в диаметре этого фарфорово-фаянсового чуда увесистую бронзовую медаль, которая меня возводила (если я чего-нибудь не перепутал, как часто со мною бывает; переспрашивать же в столь торжественный момент было бы, как мне показалось, верхом неучтивости) в ранг почетного гражданина города Быдгоща.
Ничего и приблизительного не предполагалось. Я просто, без затей хотел посетить места, некогда бывшие полем боя, теперь воочию мирно всмотреться в них, в долину, откуда расстреливали нас, притронуться к жженой бурости амбаров, наших защитников, — они помогли выстоять, заслонив нас толщью своих стен; увидеть его и сказать в душе дереву-великану: «Ты видел их всех здесь, на снегу, видел — они никому не хотели зла, мы так же стояли тут, как и ты. Расти и здравствуй!» И, может быть, закрыв глаза, постоять минуту-другую, постараться воскресить в воображении — вырвать из небытия и толщи времени всех тех, кого сумела бы вызвать моя память сейчас.
Но когда все стало вдруг приобретать совсем другой характер и в ход пошли «трубы и литавры», то улегшееся было беспокойство (та ли эта Домбровка?), возвратясь с новой силой, не давало быть самим собой и соответствовать теплу вокруг. Под видом шутки я поведал нашему хозяину о своем сомнении, не без удивления отметив, что он говорил теперь не только нормально, но даже тихо. Сорок лет трудясь над изучением человека, его характера, предполагаемых реакций и рефлексов, я знал наверное, что радость и бравурность его сейчас позавянут. Тепло, радостно и громко он сказал:
— Дорогой наш гость и герой! Я видел ваше неповторимое выступление по телевидению. Вы сражались на территории Быдгощкого и Торуньского воеводств — вы наш освободитель! Все остальное не имеет никакого значения. Мы любим, благодарим и пьем за ваше здоровье! — Он обнял меня и троекратно, по-русски поцеловал.