О. Михайлов - Куприн
Недооценка себя, неверие в свое право на обладание любимой женщиной, судорожное желание замкнуться, уйти в себя — эти черты дорисовывают купринского центрального героя с чуткой и хрупкой душой, попавшего в жестокий мир. Своей беззащитной ранимостью, своей способностью болезненно-остро переживать любую несправедливость, тонкостью душевной организации они напоминают нам не жизнерадостного, грубовато-здорового «взрослого» Куприна в традиционном описании современников, а чуткого к страданиям, мечтательного Куприна-ребенка, заточенного в мрачные казарменные стены.
Пройдя еще в детстве через ряд разнообразных жизненных испытаний, принужденный приспособиться к жестокой среде Сиротского училища, кадетского корпуса, юнкерского училища, — Куприн сберег в душе неспособность причинять боль, сохранил в чистоте бескомпромиссный гуманизм. Силач, кутила, жизнелюбец — это, очевидно, было лишь полправды (недаром, читая «Поединок», Лев Толстой обронил фразу: «Куприн в слабого Ромашова вложил свои чувства»). Ее дополняет обостренная жалость к людям, давшая такие поразительные страницы, как встреча Ромашова в «Поединке» с затравленным и больным солдатом Хлебниковым.
И тот же, активный и ненавязчивый, гуманизм ярко окрашивает все произведения о детях, приходит на помощь их горю.
Купринский гуманизм выступает могучим, живительным началом всего творчества писателя. Он ощущается в произведениях о цирке. Он учит видеть в человеке человека, продолжая тем самым высокую традицию русского реализма XIX века, традицию Л. Толстого и А. Чехова.
Добрый талант Куприна постоянно напоминает об этой главной обязанности искусства, подчиняя ей все свои средства выражения. В пору, когда уже входил в силу равнодушный к человеку модернизм, занятый не переживаниями души, а волнениями тела, Куприн мог показаться слишком традиционным и «старомодным». Куда ему было угнаться за мастерами литературных мистификаций, за разрекламировавшими себя «новаторами», делавшими только первые, но уже опустошительные набеги в пределы русской словесности.
Даровитейший художник, он обладал многообразием стилевых манер, следуя при этом какой-нибудь уже проложенной традиции. Так, рассказ «Мирное житие» близок чеховскому «Человеку в футляре», «Собачье счастье» заставляет вспомнить аллегорические произведения М. Горького, а эпиграф к «Изумруду» («Посвящаю памяти несравненного пегого рысака Холстомера») уже указывает на знаменитую повесть Л. Н. Толстого.
Прослеживая творчество Куприна хронологически, видишь, как постепенно все увереннее и резче становятся художественные штрихи, как отступают банальности и мелодраматические издержка. В его произведениях все отчетливее становится приверженность писателя к отложившимся напластованиям быта. Литературному дару писателя было в высшей степени свойственно подробное изображение устойчивого, прочно сложившегося уклада — военного, заводского, рыбацкого, циркового, чиновничьего или национального быта — русского, украинского, еврейского, белорусского, греческого. Купринский стиль формируется отличным образом от чеховского или, скажем, бунинского (где так много значит метафора, неожиданное уподобление). Он накапливает множество бытовых черточек в той величественной картине повседневности, какая складывается в результате.
Наблюдательность Куприна чаще всего чужда щедрой метафоризации. Там, где Бунин напишет: «Чайки, как яичная скорлупа», «море пахло арбузом» и т. д. Куприн скажет просто: «Среди мусора, яичной скорлупы, арбузных корок и стад белых морских чаек». В его прозе мы почти не найдем далеких уподоблений, но эта частная безобразность (при безукоризненной точности языка) не мешает созданию итогового образа, в данном случае образа огромного морского порта в «Гамбринусе».
Великолепно мастерство Куприна-портретиста, оставившего великое множество незабываемых, даже в беглом изображении, человеческих характеров — уродливого, как гигантская пиявка, сладострастного миллионщика Квашнина и легкий, почти бесплотный образ когда-то любимой женщины, вновь бессмертно воскресшей в ее семнадцатилетней дочери.
Ничто не ускользает от зоркого купринского взгляда — он казнит пошлость, глупость, претенциозность, где бы они ни появлялись. Например, в провинциальном семействе Зиненок («Молох»), где перед гостями выступают поочередно пятеро дочерей пронырливого завскладом — Мака, Бета, Шурочка, Нина и Ка-ся: «Каждой из них в семье было отведено свое амплуа. Мака, девица с рыбьим профилем, пользовалась репутацией ангельского характера... Бета считалась умницей, носила пенсне и, как говорили, хотела когда-то поступить на курсы. Когда разговор переходил на одну из классических тем: «Кто выше, Лермонтов или Пушкин?» или «Способствует ли природа смягчению нравов?» — Бету выдвигали вперед, как боевого слона... Самой младшей, Касе, исполнилось недавно четырнадцать лет, но этот феноменальный ребенок перерос на целую голову свою мать, далеко превзойдя своих сестер могучей рельефностью форм... Это разделение семейных прелестей хорошо было известно на заводе» и т. д.
Опять-таки вспоминаешь об одном из учителей Куприна — Чехове и его описание семейства Туркиных в «Ионыче», где у «каждого члена семьи был какой-нибудь свой талант». Иногда же небольшой мимолетный штрих, подмеченный Куприным, производит эффект электрического разряда. В «Поединке» Ромашов получает письмо от пошлой и вздорной любовницы госпожи Петерсон, как водится, со стихами и — даже! — очерченным квадратиком, уведомляющим: «Я здесь поцеловала». Читая «Поединок», сам Толстой в этом месте не выдержал и остановился: «Даже изжога берет».
Подобно большинству своих современников, писателей-реалистов XX века — Бунину, Л. Андрееву, Телешову, Сергееву-Ценскому, Куприн явился мастером «малых форм» прозы — рассказа, короткой повести, оставив нам классические образцы этих жанров. Исключение — обширная повесть «Яма» (1909—1915) при всей ее социально-художественной силе в изображении «белых рабынь», мира проституции, страдает явно рыхлостью, несовершенством композиции.
Как писателя, Куприна всегда отличало исключительное духовное здоровье, вкус к быту, языку, верность реалистическим заветам. Часто, ведя художественный поиск, он отправляется от факта, который сам по себе незначителен, от «случая из жизни», анекдота и т. д. Но, обрастая великолепными подробностями, запоминающимися мелочами, каждый факт приобретает дополнительную глубину и емкость.
В эту пору окончательно складывается и художественное кредо Куприна, его понимание словесного искусства как одного из труднейших при кажущейся легкости и доступности овладения им. Его всегда сердила развязность критики, с легкостью необыкновенной вершившей свой поспешный суд над произведением, в которое вложено было много сил, страсти, нервов, наблюдений и тщательной работы над словом. И всегда возмущало, когда далекие от литературы люди позволяли себе рассуждать о ней с таким апломбом, словно в самом деле проникли в ее тайны. Не отсюда ли, не от кажущейся легкости написания романа или рассказа, и обилие, обвал посредственных, бездарных книг?