Валерий Поволяев - Шебаршин. Воспоминания соратников
— Что за темы?
— Первая — это моя служба…
— А я и раньше о твоей службе ничего не спрашивала, чего же спрашивать сейчас?
— Вторая тема — мои женщины…
— Это естественно. Мои увлечения, мои мужчины — тоже закрытая тема.
— Третья тема — мои взаимоотношения с Богом.
— Это дело очень личное.
Условие это, три табу, прошло через всю жизнь и Салганик, и Шебаршина, они были друзьями, и когда Шебаршин после иранского провала с Кузичкиным окончательно переехал в Москву, то часто звонил Мариам Салганик. Это стало неким обязательным ритуалом, который не подвергался сомнению и не нарушался много-много лет. Каждый вечер, традиционно, в двадцать тридцать на квартире Салганик звонил телефон — звонил Шебаршин.
Салганик поднимала трубку, Шебаршин, как обычно, начинал разговор в шутливом или в полушутливом тоне.
— Мариам, я звоню, чтобы сказать, что я еще жив!
— Я этому очень рада…
Дальше следовало продолжение, почти всегда шутливое, а концовка была, как правило, серьезная — так выстраивалась «сюжетная линия» тех «ритуальных» бесед. Темы затрагивались самые разные, могли говорить обо всем. Иногда Салганик звонила первой. Как-то телефон Шебаршина переводили на новый индекс, это дело затянули, и он на два дня пропал. Салганик охватила тревога, жесткая, неотвязчивая, ну буквально за горло взяла. А вдруг с Шебаршиным что-то случилось? Ведь он один в просторной, гулкой от того, что больше никого в тех стенах нет, квартире… Ему нужна помощь, но никто помочь не сумеет — нет же никого.
Тревога прошла, лишь когда Шебаршин позвонил, объявил, что «он еще не умер», и рассказал о причине столь долгого молчания, а два дня оказались действительно долгими…
С тех пор пропусков в «ритуальных» телефонных звонках не было — может быть, за исключением тех случаев, когда Шебаршин куда-нибудь уезжал.
Если же Салганик улетала куда-нибудь сама, то обязательно звонила ему, произносила что-нибудь шутливое, иногда загадочное, иногда ерническое, иногда стихотворное, все зависело от обстоятельств, и по законам востоковедческого братства спрашивала, что Шебаршину привезти.
Иногда он просил привезти чаю, — при этом специально подчеркивал: «Только хорошего», хотя мог бы и не подчеркивать, Салганик знала толк в чае и плохого не привозила, — иногда пластинку, иногда книгу…
В тот январский холодный день Мариам Салганик улетала в Индию и, перед тем как отправиться в аэропорт, позвонила Шебаршину.
Ерничать не стала, что-то остановило ее, Бог уберег, сказала только, что будет в Дели, спросила:
— Чего тебе и Нине привезти?
В ответ прозвучали какие-то странные звуки, потом в трубке повисло молчание, и лишь затем незнакомый голос — но это был шебаршинский голос, его — произнес:
— У нас умерла Таня.
Салганик ахнула:
— Ка-ак умерла?
— От приступа бронхиальной астмы. «Скорая помощь» опоздала на пять минут. Все!
Если Шебаршин говорил «Все!», значит, все, продолжать с ним разговаривать было бесполезно, он ничего не будет ни объяснять, ни рассказывать, ни тем более плакаться.
Надо было бы поддержать Шебаршина, поддержать Нину Васильевну, сказать какие-то слова, найти для этого нужный тон, хотя тон и слова в таких ситуациях совершенно ничего не значат, но Мариам Салганик не смогла этого сделать — самолет ведь не ждет, он даже министра ждать не будет…
Когда Салганик вернулась из командировки и позвонила Шебаршину, тот сказал, что за гостинцем заедет сам, многое объяснит. Приехал вечером после работы, усталый, немного бледный, позвонил в дверь. Салганик открыла, Шебаршин увидел ее вопросительное горькое лицо и произнес негромко:
— Цыц!
Больше Шебаршин не заговаривал с ней о болезненном прошлом, о покойной дочери, о том, как все случилось, ни разу, никогда. Слово «цыц» было более жестким, чем слово «все» — это был полный, стопроцентный запрет на тему в общении. В общении с кем бы то ни было, даже с очень близкими людьми.
Одиночество — страшная вещь, съедает иногда очень сильные натуры, есть люди, которых даже на двадцать минут нельзя оставить одних. Шебаршин был очень сильной натурой.
Семь с лишним лет он провел в одной комнате с больной Ниной Васильевной, спал мало и чутко, если что, мгновенно вскакивал и хватался за лекарства для жены, давал ей свежей воды, микстуры, делал еще что-то, потом снова забывался — до следующего вскрика больной.
Когда Нины Васильевны не стало, сделалось еще труднее, Шебаршин просто не знал, куда деть себя в большой, напрочь опустевшей квартире.
Друзья могут прийти вечером, после работы, побыть некоторое время, поговорить, выпить по стопке и все — дальше они должны ехать домой, друзья уезжали, и Шебаршин вновь оставался один.
Один в звонкой угнетающей тиши, где каждый звук обретает особую силу, а иногда и смысл, способен обрушиться на человека, придавить его, выдержать эту тишину очень тяжело, и так изо дня в день, из вечера в вечер, из ночи в ночь.
Единственная отдушина — домашние животные.
Последнего своего кота, всегда ожидавшего своего хозяина с работы, — когда же он приходил, то кот готов был в зубах нести ему мягкие тапочки, — Шебаршин звал Чучелом Полосатым. Кот был славный, добрый, преданный, но вот какая штука — царапался, зараза. Выпускал когти и сам себя не контролировал — такой был кот.
Шебаршин ругался:
— Хожу, как чучело полосатое, все руки исцарапаны! — прозвище кота родилось именно из этих слов.
Салганик как-то заметила:
— Да чего ты все «чучело да чучело», хороший же кот!
— Это я зову его с любовью. А вообще-то он Чучик.
С тех пор кот стал Чучиком. Очень славное, очень подходящее для кота имя — Чучик.
Он был вообще мастером всяких «шебаршизмов», Леонид Владимирович Шебаршин, с ним было всякому человеку, независимо от того, кто он и что он, очень интересно. Даже если человек этот в жизни ничем, кроме сна, еды и хороших сигарет, не интересовался.
Но, пока была жива Нина Васильевна, Шебаршин не мог себе позволить ни вечерних встреч с друзьями, ни походов на какую-нибудь «массовку» востоковедческого братства, ни посещений театра, хотя театр, честно говоря, он не очень любил.
Как-то Салганик, стремясь отвлечь его от тягостных дум, уговорила пойти на хороший концерт в зал имени Чайковского.
Шебаршин с большим удовольствием прослушал первое отделение — у него даже лицо светлым, очищенным сделалось, — а в перерыв посмотрел на часы и произнес виноватым голосом:
— Ты знаешь, Мариам, Нина дома одна, мне надо идти.
И ушел.
Все вечера он проводил с больной женой. А потом Нины Васильевны не стало. Шебаршин оказался совсем один. Хотя и тяжело быть одиноким, Шебаршин все-таки привык к одиночеству, адаптировался.