Владимир Катаев - Чехов плюс…
Но повесть «Дуэль» обозначила новое, по сравнению с 80-ми годами, более зрелое отношение Чехова к естественнонаучным подходам применительно к человеку.
Дело не только в отрицании крайностей социал-дарвинизма, выражаемых зоологом фон Кореном (это очевидно и давно показано). Дело в отношении Чехова к вопросу, который стал главным в полемике вокруг дарвинизма. Этот вопрос таков: достаточно ли идеи эволюции путем естественного отбора для того, чтобы объяснить появление человека? Как дарвиновская теория согласуется с представлением о божественной природе человека и об участии Бога в творении человека?
Сам Дарвин отнюдь не считал свою теорию богоборческой или потрясающей основы религии (см. 413), оскорбляющей религиозные представления. Об этом говорят эпиграфы к «Происхождению видов…», отдельные его пояснения и особенно последние страницы его книги. Он считал свою теорию более полным, хотя отнюдь не окончательным, проникновением в замыслы Творца, в «законы, запечатленные в материи Творцом» (419). Творец, по Дарвину, не участвовал в создании каждой разновидности животных, но задал живой материи законы эволюции. «Виды образуются и истребляются благодаря медленному действию и теперь еще существующих причин, а не в силу чудесных актов творения» (419). Природа не терпит скачков («чудесных актов») – этот принцип Дарвин, по мнению многих современных биологов, неправомерно абсолютизировал.
Развитие науки и вообще человеческого сознания в XX веке подтвердило силу идей эволюционизма. «Что такое эволюция – теория, система, гипотеза?.. Нет, нечто гораздо большее, чем все это: она – основное условие, которому должны отныне подчиняться и удовлетворять все теории, гипотезы, системы, если они хотят быть разумными и истинными. Свет, озаряющий все факты, кривая, в которой должны сомкнуться все линии, – вот что такое эволюция».[260] Но эволюционный процесс «оказался гораздо более сложным и многогранным, чем он представлялся Дарвину».[261]
Горячий апологет эволюционизма, ученый и теолог Пьер Тейяр де Шарден хорошо видел, по замечанию о. Александра Меня, «ту пропасть, которая отделяет человека от всего остального мира», «рассматривал человека как самое поразительное явление в мире».[262] Тейяр де Шарден, сам во всеоружии естественно-научного метода, оставляет за теологией право говорить о «творческом акте» в возникновении человека («Ничтожный морфологический скачок – и, вместе с тем, невероятное потрясение сфер жизни – в этом весь парадокс человека» – 163), об «индивидуальном мгновенном скачке от инстинкта к мысли» (179).
Известно, как критика с недоверием встретила финал чеховской «Дуэли». Превращение Лаевского, его перелом к человеческому казался выпадающим из его естественного развития, неоправданным скачком, немотивированным чудом, невероятным событием. Но речь должна здесь идти не о мотивированности только в пределах психологизма.
Начав с эволюционных приемов, а затем дав возможность своему герою почти мгновенно родиться или возродиться как подлинному человеку, как спасшемуся христианину (под воздействием покаяния и наедине с Пушкиным: «с отвращением читая жизнь» свою), – Чехов, думается, вступил в спор с классическим дарвинизмом в понимании возможности скачка, или «чудесного акта», как называл скачки в природе сам Дарвин. Напряженный диалог между дарвиновским и христианским пониманием природы человека завершился признанием возможности чуда.
В этом Чехов приблизился к тому синтезу дарвиновского метода и христианской концепции человека, который наметили и объяснили в нашем веке П. Тейяр де Шарден и другие ученые и теологи. Но сам Чехов уже в свое время не сомневался в возможности непротиворечивого соединения научного и вненаучного объяснения феномена человека.[263]
После Сахалина, точнее, после «Дуэли» картина обращений к Дарвину в произведениях Чехова меняется. Теперь писатель, если упоминает о Дарвине, говорит только о вульгарном или спекулятивном использовании имени великого англичанина в обывательско-интеллигентской среде («Соседи», «В усадьбе»). «Я – неисправимый дарвинист» – эта фраза «жабы» Рашевича («В усадьбе») стоит фразы Симеонова-Пищика о Ницше, который «говорит в своих сочинениях, будто фальшивые бумажки делать можно».
Можно ли сделать отсюда широкий и далеко идущий вывод о том, что в диалоге Дарвинова и Христова начал до «Дуэли» перевешивало первое, а в этой повести произошел перелом и далее в чеховском мире начинается господство второго? Примеры из «Соседей» и «В усадьбе» говорят как будто об установлении иронического тона по отношению к былому кумиру.
Я бы сделал иной вывод. «Дуэль», с ее утверждением возможности скачка, то есть чуда, говорит, скорее, не о смене полюсов, не об отказе от одного начала в пользу другого. Дарвиново начало всегда будет присутствовать в чеховском мире. Так, во многом легло в основу конфликтов в чеховских пьесах дарвиновское понимание борьбы за существование, идеи о зависимости одного органического существа от другого, о том, что борьба «бывает наиболее ожесточенной между особями одного и того же вида» (75) и т. д.
Чехов-художник все усложнял свой метод изображения жизни, принимал в расчет все новые факторы, откликался на все новые толчки от литературы, от жизни (по Дарвину: «различные обширные группы фактов» – 412). И именно это состояние вечного поиска, ощущение жизни не как пребывания в обретенном решении – вере, а как вечной проблемности и становилось основой его художественных шедевров.
Рихард Вагнер и русские писатели XIX века
(Неизученные проблемы)
Отношение русских писателей-классиков к творчеству и идеям Рихарда Вагнера – большая и до конца далеко не изученная тема.
Достаточно хорошо известна и описана одна ее сторона – внешняя, фактическая: упоминания, отзывы, знакомства, оценки. Прежде всего в фундаментальной работе Ал. Гозенпуда «Вагнер и русская культура» и в недавней капитальной книге Розамунды Бартлет «Вагнер и Россия», а также в монографиях типа «Тургенев и Вагнер», «Достоевский и Вагнер», «Лев Толстой и Вагнер», в отдельных статьях собрано немало фактического материала.[264] Хотя и в этой, внешней стороне освоения русскими писателями явления Вагнера – конкретики рецепции, оценок и интерпретации – остаются неучтенными, неосвоенными отдельные моменты.
Все же хочется сосредоточить внимание на том, что пока остается в стороне, но представляется главным.
Чтобы сразу обозначить это главное, приведу сопоставление, которое сделал Тургенев в 1868 году в письме к Полине Виардо: «…в последнем романе Льва Толстого есть нечто вагнеровское».[265] Последний роман Льва Толстого, о котором говорит Тургенев, – это «Война и мир». Отношение Тургенева к Вагнеру, как увидим, неоднозначно. Отношение Л. Толстого к Вагнеру, как известно, однозначно отрицательное. И все-таки один великий художник, говоря о двух своих собратьях по искусству, утверждает сходство их путей.