Сергей Андреевский - Книга о смерти. Том II
Итак, Пушкин, вопреки Боборыкину, весьма склонен к мистицизму.
Не знаю, насколько Боборыкин мирится с Богом в произведениях Гёте, Байрона, Лермонтова, Гюго, Достоевского. Но удостоверяю, что сам Боборыкин в слове «Бог» никогда не нуждается и этого слова не признает. Раньше, до юбилея, на котором мы с Боборыкиным разошлись, он даже никогда не писал слова «душа». Впоследствии он его принял – вероятно, не более, как понятие, уже принятое «психиатрией». Но «Бог» – никогда! Атеист беспримерный в том отношении, что он в то же время знаток и поклонник всех искусств, отзывчивый ценитель всего прекрасного.
Понятно поэтому, насколько Мечников мельче Боборыкина. К беллетристике и поэзии у Мечникова ни малейшего обоняния. Ничто так не преуменьшило Мечникова в его громадной ученой славе, как его статьи о Толстом, отзывы о Гёте, Байроне и Метерлинке. Здесь-то и обнаруживается весьма ограниченный лабораторный труженик, хотя почтеннейший и полезнейший продолжатель работ, созданных Пастером. Идея продлить человеческую жизнь до 250 лет поражает своею, так сказать, бестолковостью. По Мечникову, нужно жить 250 лет, чтобы избавиться от страха смерти, ибо почему-то лишь по истечении этого срока страх исчезнет и человек настолько утомится жизнью, что пожелает смерти. Значит, только в середине третьего столетия этот страх прекратится… Французские публицисты справедливо указывали Мечникову, что его старец едва ли кому нужен и что он будет бременем для общества… Но кроме того, ведь помимо Мечниковской простокваши и ухода за кишечником, для достижения бесстрашной смерти – природа уже давно устроила так, что в любом возрасте и даже при величайшей привязанности к жизни, сама агония доводит каждого до равнодушия к жизни и примирения со смертью. Один мой знакомый, сотрудник южной газеты, присутствовал на казни целого сообщества революционеров и умудрился поместиться за спиною палача. Первые два казненных быстро скончались. Но третий стал метаться в неистовых судорогах, хватая воздух руками… Репортер невольно выругал палача. Но тот спокойно возразил: «Ничего! Ен дойдет!» И действительно, вскоре тело под саваном затихло… Так же «дойдет» и каждый из нас. Я знал трусливейших жизнелюбивых людей, которые в мучениях болезни со страстью прибегали к яду и умерли от жадного глотания всех остатков морфия, прописанного им только для облегчения припадков.
Да, наконец, ни простокваша, ни кишечная гигиена никого не застраховывают, например, от задавления экипажем (смерть Кюри, открывшего радий) или от убиения камнем, упавшим с шаткой постройки, и т. д.
Кажется, о «научной философии» Мечникова сказать больше нечего.
Заканчивая поэзию и литературу прошлого века и не повторяя того, что мною сказано в статье «Приезд Ришпэна», остановлюсь только на Метерлинке.
В девяностых годах этот бельгиец сразу овладел всеобщим вниманием. Он был особенно близок мне, потому что в новой и чудесной форме коротеньких пьес «L'intruse», «Les aveugles»[16] и др. воспел ту «мистику будней», которая была моей всегдашней верой. Вспомните: «Все непонятно и все необходимо»(Розанов), «Так вот где таилась погибель моя! Мне смертию кость угрожала» (Пушкин), «Где ждет меня судьба с неведомым известьем, Как с запечатанным письмом» (он же).
При появлении Метерлинка традиции 60-х годов были еще так крепки, что когда в театре Суворина, ставившего все европейские новинки, впервые поставили «L'intruse» – весь зал хохотал… Спустя три года, когда роль Прохожего талантливо сыграл актер Михайлов, публика держалась приличнее. А когда еще позже, в том же театре Станиславский поставил «L'intruse» и «Les aveugles», все почувствовали их очаровательность. В «Синей Птице» Метерлинк еще раз остановился на таинственном и фантастическом содержании жизни, но это уже был конец. Поэт женился на актрисе, сочиняет для нее никому ненужные пьесы, занялся пчеловодством, написал даже книгу о смерти, предвосхитив мою тему, но в этом произведении он уже обращается к «спиритизму», то есть к тому, что я отверг еще в детстве.
Помимо Метерлинка, к концу прошлого и к началу нынешнего века, появились «богоискатели», «декаденты» и т. д. Вообще, чувствуется возврат к религии. Быть может, все это лишь качание «Маятника Вечности», о котором я писал: «Нет Бога» – «Есть Бог». И мы находимся лишь на очередном ударе этого Маятника.
Есть еще одна Тайна, столь же великая, как Бог и Смерть – Тайна Половой Любви. О ней распространяться не буду, по причинам, ранее высказанным в этой книге. Достаточно назвать такие вечные произведения, как «Ромео и Джульетта», «Фауст», «Демон». Пушкин склонялся перед «святыней» женской красоты… Для позитивистов здесь существует только «инстинкт», или «приятное раздражение сетчатой оболочки глаза», но для поэтов – глубочайшие душевные соединения с женщиной, разрыв которых смертию непостижим до полного отчаяния… «Страдающий атеист» Ришпэн говорил, что если бы он верил в Бога, он бы его проклял за смерть, расторгающую любовный союз сердец. Но Луиза Аккерман глубже и сильнее взяла вопрос. Вот два чудесных отрывка из ее сборника, не переводимых по своему совершенству:
Et toi, serais tu donc à ce point sans entrailles,
Grand Dieu, qui dois d'en haut tout entendre et tout voir,
Que tant d'adieux navrants et tant de funérailles
Ne puissent t'émouvoir?
Et quand il régnerait au fond du ciel paisible
Un être sans pitié qui contemplât souffrir,
Si son oeil éternel considère impassible
Le naitre et le mourir…[17]
Sur le bord de la tombe, et sous ce regard même,
Qu'un mouvement d'amour soit encore votre adieu,
Oui, faites voir combien l'homme est grand lorsqu'il aime
Et pardonnez à Dieu![18]
Один поэт проклинает, а другой прощает Бога…
Но пора сделать какие-нибудь выводы.
Моя вера ближе всего к поэзии Лермонтова, разбавленной осторожными мечтаниями Пушкина.
Помню, что когда Спасович выслушал в нашем кружке мой этюд о Лермонтове, он взволновался, задумался и сказал: «Это замечательно…» Загадочный Пассовер вырезал и сохранил мой очерк, когда он был напечатан. В газетных рецензиях говорилось, что я «открыл Лермонтова». Упоминаю об этом вовсе не для самовосхваления. Я только следовал своему чувству, своему призванию.
И вот теперь, когда я высказал все муки моего разума перед безднами Вселенной, с кажущимся отсутствием места для Бога, – я забываю все мои вопросы и сомнения, вспоминаю бессмертные две строки:
Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу,
И звезда с звездою говорит.
Пускай же самый яркий позитивист станет в пустыне, под дивным куполом ярких, бесчисленных звезд, и он, хоть на секунду, вопреки разуму, почувствует Бога!
А Лермонтовская «Молитва»?