Сергей Нечаев - Венеция Казановы
Жюльетта Бенцони («Три господина ночи»):
«Поскольку Казанова не мог обойтись без женщины, он стал жить с бедной швеей, Франческой Бускини, измученной своей жадной и сварливой матерью. Франческа была не так уж хороша собой, но она заботилась о Джакомо, приводила в порядок его одежду, следила за его бельем, чудесно умела готовить его любимое лакомство — горячий шоколад».
То, что биограф Казановы называет «сущей трущобой», — это улица Барбариа-делле-Толе (Barbaria delle Tole), выходящая на великолепную церковь Санта-Джустина (Basilica di Santa Giustina) с белым фасадом работы знаменитого венецианского архитектора XVII века Бальдассара Лонгены.
Элио Бартолини («Закат Казановы»):
«Он платит за квартиру, и будет платить, более или менее регулярно, до 1784 года, словно чтобы укрепить свои узы с Франческой, выглядящие почти семейными. Сокращение жизненного и нравственного пространства становится, таким образом, нравственным усыханием, сдачей на милость старости с ее леностью, отсутствием энергии, отступлением перед возникающим порой призраком смерти».
Стефан Цвейг («Три певца своей жизни»):
«Потрясающее зрелище: Казанова разоружен, старый герой неисчислимых любовных битв, божественный наглец и отважный игрок становится осторожным и скромным; тихо, подавленно и молчаливо уходит великий commediante In fortuna со сцены своих успехов. Он снимает богатое одеяние, «не соответствующее положению», откладывает в сторону вместе с кольцами, бриллиантовыми пряжками и табакерками величавую надменность, сбрасывает под стол, как битую карту, свою философию, старясь, сгибает голову перед железным, непоколебимым законом жизни, благодаря которому завядшие проститутки превращаются в сводниц, игроки в шулеров, авантюристы в приживальщиков».
А потом произошло и вовсе непоправимое. Джакомо Казанова сильно поссорился с неким офицером Карлетти и написал в отместку злой памфлет. Патриций Карло Гримани, сын Микеле Гримани, который в прошлом был любовником матери и покровителем Казановы, встал на сторону Карлетти, бывшего в Венеции его гостем, а Казанова в запале стал нападать на Гримани и других патрициев. Итогом стал язвительный памфлет против всей венецианской аристократии под названием «Ни любви, ни женщин, или Очищенные конюшни».
Ален Бюизин («Казанова»):
«Это сочинение получило в Венеции неслыханный резонанс, и он быстро понял, что совершил огромную глупость».
Подумать только, Казанова вдруг решил создать назидательное произведение! По меньшей мере лицемерно выглядело его «предисловие автора к читателям»: «Эта книга, читатели, — сатира на величайший из всех пороков: гордыню. Целью этой брошюры является показать, как следовать добродетели, которая всегда зависит от уничтожения порока, ибо совершенно уверен, что человек рождается порочным. Гордыня, надменность, безудержное самолюбие, неискренность, низость, трусливое хвастовство — вот пороки, которые я намерен разоблачить. Я представляю их в самом гнусном виде, чтобы влить ненависть к ним в сердца людей; я описываю их яркими красками, чтобы все их возненавидели и бежали от них; я высмеиваю их, чтобы зараженные ими устыдились, постарались от них отделаться и краснели бы, если медлили с их изгнанием из себя. Добродетели, которые я хочу поставить на место этих отвратительных пороков, — невозмутимость, смирение, стремление к истинным достоинствам, справедливость, благочестивая верность соблюдению честных обязательств, доблесть и великодушная умеренность».
Все это звучит совершенно справедливо, но, как говорится, чья бы корова мычала…
Ален Бюизин («Казанова»):
«Не вышло! Нечего лицемерно строить из себя Тартюфа, когда ты Джакомо Казанова, а в прошлом сбежал из тюрьмы Пьомби».
Вскоре Казанова понял это и написал письмо с извинениями — нечто вроде общественной исповеди, адресованной читателям своего памфлета. Но было уже слишком поздно.
Ален Бюизин («Казанова»):
«Возмущение было всеобщим. Огромный скандал, поскольку одно из знаменитых и почтенных патрицианских семейств Венеции вываляли в грязи. Последствия пасквиля были катастрофичными для того, кто потратил столько сил, добиваясь прощения за побег из камеры во Дворце дожей и возвращения в свою дорогую Венецию, но возможно, в том, как он произвел этот скандал, стряхнув с себя оцепенение прозябания и искушая судьбу, было некое самоубийственное намерение. Это был способ из горести навредить самому себе, чтобы избегнуть грозившей ему заурядности. Даже если делу не был дан официальный код, в том смысле, что власти не предъявили ему требования покинуть город, Казанову тайно попросили как можно быстрее остановить продажу своей книги и «внезапно и окончательно» оставить Венецию вследствие смятения, вызванного его памфлетом. Это решение, принятое втайне во Дворце дожей, объявил ему Франческо-Лоренцо Морозини, прокуратор Сан-Марко с 22 июля 1755 года. Казанова был по меньшей мере уязвлен и разочарован тем, что ему приходится удалиться от родины при таких постыдных обстоятельствах, презираемому и отвергнутому всеми венецианскими патрициями. Он, думавший, что спокойно уйдет на покой в Венеции, понимает, что ему в очередной раз придется колесить по дорогам Европы, тогда как у него больше нет на это сил, да и возраст не тот».
22 сентября 1755 года Джакомо Казанова написал господину Морозини письмо:
«Мне пятьдесят восемь лет, я не могу идти пешком; зима надвигается; и как подумаю о том, чтобы вновь стать авантюристом, то начинаю смеяться, глядя на себя в зеркало. Мне нужно уехать, ибо отъезд мой — дело решенное, архирешенное; но не без неких предосторожностей. В четверг или в пятницу утром я явлюсь к Вашему превосходительству в Сан-Стефано, если Вы мне позволите; и если Вы окажете мне милость дать кое-какой совет, пролить свет, я с благодарностью приму все Ваши замечания и учту их. Уже три года я живу в Венеции в состоянии постоянного принуждения, понимая, что мне придется решиться на то, чтобы отправиться умирать в другое место, и постоянно откладываю свой отъезд. Нынешнее происшествие силой заставляет меня сделать то, что мне следовало бы сделать непосредственно, и именно Ваше превосходительство подталкивает меня к тому, чтобы решиться. Хитросплетения жизни столь сложны, может статься, что где-то я еще обрету покой — драгоценнейшее из сокровищ. Если это так, то я признаю, что обязан своим счастием жестокому принуждению, к которому мужественно прибегло Ваше превосходительство, побуждая меня уехать. Я навсегда запечатлею в своем сердце почтение, какое испытываю к Вашим выдающимся добродетелям, благодаря которым, я чувствую, прощу всем, кто был ко мне несправедлив и зол, не затаив на них обиды».