Сергей Аксаков - Воспоминания (Семейная хроника 3)
В это время случилось в Казани следующее замечательное происшествие, непосредственно касавшееся до меня. Там был частный благородный пансион для особ обоего пола г-на и г-жи Вильфинг. Они не имели детей, но воспитали бедную сироту, Марью Христофоровну Кермик, которая достигла уже совершенных лет и была очень хороша собою. Григорий Иваныч иногда видался с Вильфингами и даже раза два брал меня к ним с собой; но я уже более полугода не бывал у них. В настоящее время я случайно, во время прогулки за городом, возобновил это знакомство, и вскоре красота Марьи Христофоровны оказала и на меня свое действие. Я, разумеется, открылся другу моему Александру; он очень обрадовался, бросился ко мне на шею и поздравлял меня, что я начинаю жить. Он употреблял все усилия раздуть искру, заронившуюся в мое молодое сердце. Марья Христофоровна была девица очень тихая и скромная, так что все ее обожатели, которых было немало, вздыхали по ней в почтительном отдалении; о моих же чувствах, разумеется, она не имела и понятия. Вдруг посреди мечтательных надежд и огорчений, выражаемых мною весьма плохими ребячьими стихами, является в Казани, проездом, какой-то путешественник, шведский граф, знакомится с Вильфингами, всех очаровывает, ездит к ним всякий день и проводит с ними время от утра до вечера. Это был человек лет тридцати пяти, красивой наружности, умный, ловкий и бойкий, говоривший на всех европейских языках, владевший всеми искусствами и, сверх того, сочинитель и в стихах и в прозе. В три дня Вильфинги сошли от него с ума; через неделю влюбилась в него Марья Христофоровна, а еще чрез две недели он женился на ней и увез с собой в Сибирь, куда ехал для каких-то ученых исследований, по поручению правительства, в сопровождении чиновника, который служил ему переводчиком, потому что граф не понимал ни одного русского слова. Горько было Вильфингам расстаться с своей воспитанницей, которую они любили, как родную дочь, но счастие ее казалось так завидно, так неожиданно, так высоко, что они не смели горевать. Дочь булочника — а теперь жена графа, обожаемая мужем, человеком, осыпанным всеми дарами образованности и природы! От такого происшествия и не немцы сошли бы с ума. Но, увы! скоро загадка объяснилась. Мнимый граф был самозванец, отъявленный плут и негодяй, весьма известный своими похождениями в Германии, по фамилии Ашенбреннер, бежавший от полицейских преследований в Россию, принявший русское подданство, проживавший у нас в разных западных губерниях несколько лет, попавшийся во многих мошенничествах и сосланный на жительство в Сибирь; чиновник, сопровождавший его, был точно чиновник, но — полицейский, носивший какую-то немецкую фамилию, который вез его секретно в Иркутск, чтобы сдать с рук на руки под строжайший надзор губернатору. Все это было как-то скрыто от Вильфингов и от публики. В переводчике же путешественник не нуждался, потому что очень хорошо говорил по-русски, как узнали после. Он сам уведомил с дороги Вильфингов о своем обмане, к которому заставила его прибегнуть «всесильная любовь»; разумеется, называл себя жертвою клеветы врагов, надеялся, что будет оправдан и вознагражден за невинное страдание. Марья Христофоровна сама писала, что она все знает, но тем не менее благодарит бога за свое счастие. Наконец, кто-то прислал Вильфингам печатные похождения мнимого графа, в двух томах, написанные им самим на немецком языке. Это был настоящий Видок того времени. Старики Вильфинги неутешно сокрушались. Что сделалось впоследствии с Марьей Христофоровной, я ничего узнать не мог. — Так печально кончилась первая моя сердечная склонность.
На летнюю вакацию я опять поехал в Симбирское Аксаково, где жило тогда мое семейство. Я приехал поздно вечером, все в доме уже спали; но мать, ожидавшая меня в этот день, услыхала шум, вышла ко мне на крыльцо и провела меня прямо в спальную. После радостных объятий с отцом и с матерью, после многих расспросов и рассказов я лег спать на софе у них в комнате. Проснувшись поутру довольно поздно, я услышал, что родители мои тихо разговаривают между собою о каких-то делах, мне не известных. Наконец, заметив, что я перестал храпеть, мать тихо сказала моему отцу: «Надобно рассказать обо всем Сереже; ведь он ничего не знает». — «Расскажи, матушка», — отвечал мой отец. «Ты не спишь, Сережа?» — «Нет, маменька», — отвечал я. «Так поди же к нам. Мы расскажем тебе, что случилось с нами. Мы теперь богаты». Я встал, сел к ним на постель, и мне, со всеми мельчайшими подробностями, пространно рассказали то, что я постараюсь рассказать в нескольких словах. Надежда Ивановна Куроедова, сделавшись вдруг тяжело больна водяною болезнью, немедленно укрепила моему отцу, судебным порядком, все свое движимое и недвижимое имение. Через несколько дней все дело было улажено; весь уездный суд и несколько свидетелей, из числа известных и почетных лиц в городе, приехали в Чуфарово. Надежда Ивановна в присутствии всех подписала нужные бумаги и подтвердила их особою сказкою и личным удостоверением. Когда все было кончено, она приказала подать шампанского, взяла бокал и первая весело поздравила нового владельца. Надобно сказать, что в это время она была так тяжело больна, что лучший тогда доктор, Шиц, привезенный немедленно из Симбирска, не имел надежды к ее выздоровлению. Он решился на выпуск воды из ног посредством операции, нисколько не ручаясь за выздоровление больной; но силы ее были еще так крепки, что неиспорченная натура скоро победила болезнь и больная в самое короткое время совершенно выздоровела. К сожалению, не веря простуде и считая диету за выдумку докторов, Надежда Ивановна продолжала вести прежнюю жизнь, простудилась, испортила желудок и получила рецидив водяной болезни. Вторичная операция была уже не так удачна и только отдалила печальную развязку. Больную перевезли в Симбирск, где она после третьей операции скончалась, о чем я уже говорил.
Боже мой, что значит богатство! Как оно разодрало глаза всем добрым людям! Какою завистью закипели сердца близких приятелей и даже родных!
У Надежды Ивановны были бедные должники; об них докладывали при ее кончине, и она отвечала, «что у ней деньги не воровские, не нажитые скверным поведением, и что она дарить их не намерена». Мои родители простили таких долгов до двадцати тысяч, объявя должникам, что впоследствии Надежда Ивановна сама приказала денег с них не взыскивать. Этот поступок никого не обезоружил, не примирил с богатыми наследниками, и мой отец с матерью очень огорченные, чрез несколько месяцев уехали на житье в свое Оренбургское Аксаково.
По совести скажу, что перемена состояния не произвела на меня ни малейшего впечатления. Всю вакацию занимался я то ружьем, то бабочками, то театральными пиесами. Я воротился в университет точно таким же молодым, очень, очень небогатым студентом и долго забывал даже сказать другу моему, Александру Панаеву, о счастливой перемене наших обстоятельств. Но в семействе своем я перемену заметил: поговаривали о переезде на зиму в Казань; написали в Москву к своему другу и комиссионеру, Адреяну Федорычу Аничкову, чтобы он приискал и нанял француженку в гувернантки и учительницы к моим сестрам; даже намеревались на будущий год сами ехать на зиму в Москву, а летом в Петербург, для определения меня на службу. Для исполнения этого последнего намерения было положено, чтоб в следующем, 1807 году я оставил университет.[33]