Евфросиния Керсновская - Сколько стоит человек. Повесть о пережитом в 12 тетрадях и 6 томах.
Лишь поздно ночью вернулась я в свой вагон и до утра не могла уснуть. И не оттого, что трудно было спать, скорчившись в три погибели, под стон и плач человеческого стада, сгрудившегося в тесном, неопрятном загоне, а потому что меня угнетал кошмар, увиденный мной в соседнем вагоне! Нет, разум человеческий отказывается понимать! Ну пусть меня надо выслать. Может быть, я бельмо на глазу! Может быть, я им действительно мешаю. Но куда погнали беременную женщину с целым выводком чуть живых детей, у которых и смены белья нет?! И — накануне родов!
Сколько раз, наблюдая подобные сцены, я не могла избавиться от мысли, что смерть — далеко не самый жестокий выход из положения.
«Семья — основа государства»
Утром — другой сюрприз. Сперва комиссия, составившая список и сверившая наличный состав со списочным. Затем другая комиссия, отобравшая по списку почти всех мужчин. Чем они руководствовались? По какому признаку разрывали семьи, разлучали матерей с сыновьями, жен с мужьями, я и по сей день не пойму! Часть мужчин, и притом вполне трудоспособных, были оставлены со своими семьями. С другой стороны, забирали довольно-таки ветхих стариков. И — что уж совсем непонятно — забрали из нашего вагона женщину, бывшую помещицу из Хотинского уезда, оставив, однако, в вагоне трех ее детей. Старшей еще и пятнадцати лет не было, а младший мальчик 12-ти лет — эпилептик: припадки повторялись ежедневно по утрам. Были они очень тяжелые: мальчик бился с пеной у рта и закатившимися глазами, прикусывал язык, марался и мочился, а затем несколько часов лежал как труп.
Бедные дети! Даже птенца, вывалившегося из гнезда, жалко. Но эти люди не имели человеческого (и даже звериного) сердца!
«Отцовский дом покинул я…»
Мысленно я возвращаюсь к первым часам моей неволи — к тем предвечерним часам в телячьем вагоне. Должна же была я при всем моем оптимизме почуять что-то недоброе?!
Ссылка… Это слово пробуждало много воспоминаний о прочитанном: Радищев, декабристы, Шамиль. Наконец, ссыльно-каторжные. Какое-либо преступление, мятеж, и виновных — обычно после суда и тюрьмы — отправляют в чужие края.
В голове путались обрывки песен: «Отцовский дом покинул я, травой он зарастет…» Нет, это не подходит! Ведь там говорится: «Малютки спросят про отца, расплачется жена…» Дети, жена не совершали преступления. Они остались дома. А здесь?
«Не за пьянство иль буянство и не за ночной разбой стороны родной лишился я… За крестьянский мир честной». Нет, и это не подходит. Зачем было брать тех двух девочек в бальных платьях, с патефоном? Или малыша Недзведского, гостившего у бабушки?
Так что же это за ссылка? Ах, вот! Это, наверное, подойдет — картина Ярошенко «Всюду жизнь»: зарешеченное окно «столыпинского» вагона; белоголовый мальчишка бросает крошки голубям; рядом с ним старик дед, грустно смотрящий на голубей, на внука, на небо. Это крестьяне, которых, как рассаду, вырвали отсюда, чтобы пересадить туда. Из земли — в землю. Со всем их крестьянским скарбом — с коровенкой, с плугом, с конягой.
Я убеждаю себя, что это так. Во всяком случае, похоже, но перед глазами встают вереницы самых разнообразных людей: Зейлик Мальчик, успевший захватить лишь детский ночной горшок; та старуха из Водян, успевшая взять лишь вазон цветущей герани и зажженную лампу; старик еврей, истекающий кровью от геморроя, беременная женщина на сносях, имеющая дюжину полураздетых детей и ни одной рубахи на смену. А те две девочки с патефоном?
И все это множество самых разнообразных людей — мелких служащих, лавочников, гулящих девок и учителей, которых роднило лишь одно: все они не понимали, что это с ними происходит, и плакали с перепугу и отчаяния!
И особенно когда взор падал на эту сбитую из досок и врезанную в стену трубу, в которую мы, мужчины и женщины, в большинстве знакомые, должны будем на глазах друг у друга отправлять естественные надобности.
Нет! Это было необъяснимо, непонятно и, как все непонятное, пугало.
Бежать? Не бежать?
Случайно я обнаружила, что вторая дверь нашего вагона — противоположная той, через которую нас загоняли, — не заперта снаружи. Я ее легонько толкнула, она поехала в сторону и… передо мной открылась до того знакомая мирная картина, что я просто окаменела. Разум отказывался понять, что все это: белые мазанки деревни Варваровки с садами и огородами, окруженными оградами из камня-плитняка, колодцы с журавлями и деревенское стадо — черяда, затянутое облаком пыли, возвращающееся с выпаса под лопотанье самодельных колоколец-таланок, и даже само солнце, низко стоящее над горизонтом по ту сторону Реута, — все это уже не мое, чужое, что скоро все это скроется, и, быть может, навсегда. И старый как мир инстинкт, тот инстинкт, который заставляет зверя, попавшего в ловушку, искать из нее выход, мне сказал: «Беги!»
И в самом деле, почему бы мне не бежать? Охрана не очень строга пока что. Несколько часовых ходят вдоль длиннейшего эшелона, но надежнее часовых — страх. Во-первых, страх за близких. Ведь людей забрали целыми семьями, и побег одного члена семьи неминуемо повлечет за собой репрессии против остальных и даже против тех близких, которые пока что уцелели. А затем страх сам по себе. Страх людей, лишенных имущества, привычной жизни, тех прав, которые казались неотъемлемыми. Страх людей, боящихся, как бы не было хуже.
Вспоминается анекдот: в первые годы «Великой Бескровной» двух интеллигентов ведут на расстрел. Один говорит: «Давай бежим!» Другой ему: «А хуже не будет?»
Я могла бы бежать. Несколько прыжков — и я в камышах речки Реут. Собак не видать. А если они и есть, то в воде след быстро потеряют. Скоро стемнеет. Ночь безлунная. К рассвету я буду в Оргеевских лесах — тех знаменитых Кодрах, где человека найти не легче, чем иголку в стоге сена! Кто из-за меня мог бы пострадать? Друзья от меня отвернулись, и я имела право не считать их друзьями. Ира, слава Богу, далеко. Тетя Катя? Она к этому времени — полуживая и почти совсем слепая — переселилась в лачугу где-то на окраине, и вряд ли кто-либо сочтет ее в ответе за это. Старушка Эмма Яковлевна? Однако проживающий у нее лейтенант удостоверит, что я жила там, где работала: у чужих людей.
Нет, за меня никто отвечать не будет. Так что же помешало мне бежать? Неужели и впрямь интеллигентское рассуждение «как бы хуже не было»? Нет! В безумии своем я считала, что хуже быть не может, а следовательно, будет лучше! Что это — глупость? Или надежда?
Если верить Шиллеру, человек надеется, что он рожден для лучшей доли: