Людмила Бояджиева - Дитрих и Ремарк
Ремарк наконец нашел в себе силы освободиться: арендовал дом в Брентвуде — окрестности Лос-Анджелеса — и выехал из своего бунгало. Новый дом он считал временным жилищем, не удосуживаясь распаковать любимые коллекции — под лестницей лежали свернутые ковры, у стен стояли обшитые холстом картины. Он повесил лишь одну, «Желтый закат» Ван Гога, и приобрел двух ирландских терьеров — друзей в одиночестве. Эрих надеялся, что дом в Порто-Ронко дождется своего хозяина, когда война закончится, и он избавится от чар Марлен. Но пока Марлен не отпускает его. Ремарк пишет ей письма, называя себя Равиком. Пишет, заливая тоску вином, раздирая душу в клочья. А потом, на трезвую, злую голову клянет себя за то, что письмо отправлено.
«Посмотри на Равика, исцарапанного и обласканного, зацелованного и оплеванного… Я, Равик, видел много волков, знающих, как изменить свое обличье, и всего лишь одну пуму, сродни им. Изумительный зверь. Когда луна скользит над березами, с ним происходит множество превращений. Я видел пуму, обратившуюся в ребенка; стоя на коленях у пруда, она разговаривала с лягушками, и от ее слов на их головах вырастали маленькие золотые короны, а от волевого взгляда они становились маленькими королями. Я видел пуму дома; в белом передничке она делала яичницу… Я видел пуму, обратившуюся в тигрицу, даже в мегеру Ксантипу. И ее длинные ногти приближались к моему лицу… Я видел, как пума уходит, и хотел крикнуть, предупредив об опасности. Но мне пришлось держать рот на замке…
Друзья мои, вы заметили, как пума пляшет, словно пламя, уходя от меня, и снова возвращается? Как же так? Вы скажете, что я нездоров, что на лбу у меня открытая рана и я потерял целую прядь волос? А как же иначе, если живешь с пумой, друзья мои? Они порой царапаются, желая приласкать, и даже спящей пумы остерегайтесь: разве узнаешь, когда она вздумает напасть?»
Письма все еще имели власть над Марлен. Получив послание Эриха, она звала его к себе, клялась, что любит только его. Иногда она даже позволяла любить себя, но рано утром, перед уходом на съемки, отправляла восвояси. Эти перепады измучили Ремарка. Он теперь даже не заставлял себя сочинять — листки его блокнотов оставались нетронутыми. Но истерзанный Равик уже жил в его воображении, питаясь переживаниями Эриха.
«…Если кристалл расколется под молотом сомнений, его можно в лучшем случае склеить, не больше. Склеить, лгать и смотреть, как он едва преломляет свет, вместо того чтобы сверкать ослепительным блеском! Ничего не возвращается. Ничего не восстанавливается. Даже если вернется, прежнего уже не будет. Склеенный кристалл. Упущенный час. Никто не сможет его вернуть.
Он почувствовал невыносимую острую боль. Казалось, что-то рвет, разрывает его сердце. Боже мой, думал он, неужели я способен так страдать изза любви? Я смотрю на себя и ничего не могу поделать. Знаю, что если я опять потеряю ее, моя страсть не утихнет. Я анатомирую свое чувство, как труп в морге, но от этого моя боль становится в тысячу раз сильнее. Знаю, что в конце концов все пройдет, но и это мне не помогает. Невидящими глазами Равик уставился в окно, чувствуя себя до нелепости смешным… Но и это не могло ничего изменить…»
Они расставались и снова мирились, даже ездили вдвоем на уик-энд в курортное местечко у океана. Но это была лишь агония — любовь умирала, не желая сдаваться.
Ведь, как напишет Ремарк, надежда умирает тяжелее, чем сам человек. И она, истончившаяся, как мартовский лед, все еще жила.
29Однажды Марлен сообщила:
— Мне в партнеры для нового фильма подобрали самого известного французского киноактера. Бони, это тот самый из великолепного фильма «Большие иллюзии». Только он, наверно, совсем не говорит по-английски. Придется его опекать.
Заключив контракт со студией «ХХ век-Фокс» Жан Габен прибыл в Голливуд. Студия поселила прибывшего актера в бунгало, в котором жил Ремарк. В его распоряжение предоставили «роллсройс» с шофером и яхту. Габен стал новым королем Голливуда. Марлен приступила к опеке француза: начала готовить свои термосы с бульонами и утренние яичницы-болтуньи. Фото Жана появились в гостиной Марлен. Габен не знал, что судьба его на несколько лет предрешена и что его ждет прекрасная и мучительная любовь.
Ремарк решил перебраться в Нью-Йорк.
— Ты собираешься меня покинуть? — спросила Марлен точно так же, как когда-то фон Штернберга — с неподвижным, словно скованным горем лицом.
— Гавань не может покинуть корабль, отплывший накануне вечером.
— Так ты уезжаешь или нет?
— Я уезжаю, печаль моя. Я хотел обратить тебя в счастье, но мне не хватает былого могущества.
— Но я же люблю тебя!
— Ты по-своему представляешь любовь, печаль моя. Ты производишь тысячу оборотов в минуту, а для меня норма сто. Мне требуются часы, чтобы выразить свою любовь к тебе, а ты справляешься с этим за пять минут и убегаешь дальше…Счастливого пути, пума…
Вскоре Марлен получила прощальное письмо.
«Самой непритязательной и самой притязательной! Равик, злополучный даритель, держит свое сердце высоко, как факел, и благодарит тебя, пума юношиня, соратница, мальчик-принц, зеркало и чистый хрусталь, в котором разгорается и сверкает его фантазия, за все, что ты дала ему. И богов за то, что они подарили тебя миру и на некоторое время ему…»
Приписка: только что скончался ввиду общего упадка сил и недоедания — св. Антоний Уэствудский, урожденный Дон Кихот, похороны состоялись уже четыре недели назад.
Это последнее, как считал Ремарк, письмо послано 1 ноября 1940 года из нью-йоркского отеля «Шерри-Низерленд», где он поселился. Марлен немедленно позвонила, говорила бурно и искренне о глубоких чувствах, связывающих ее с Эрихом, о нежелании терять его. Она предлагала взамен любви дружбу. Но он был непримирим. «Любовь не пятнают дружбой. Конец есть конец».
30В апреле 1941 года Марлен переезжает с Жаном Габеном в общий дом в Брентвуде. Это не очередная связь увлекающейся актрисы, это очередная Великая любовь.
Ремарк тоже увлечен другой женщиной и всеми силами старается освободиться от любви к Марлен. Но газетное сообщение о ее совместной жизни с Габеном приводит его в бешенство. Ревность и обида вспыхивают с новой силой.
Ремарк просит Марлен вернуть его письма и вскоре получает их. А затем отправляет их обратно, приложив к письму рисунок Эжена Делакруа, изображающий львиц.
«Невозможно к чему-нибудь из этого прикоснуться — но невозможно также это пламя превратить в добропорядочно тлеющие угли телефонного знакомства. Невозможно как святотатство — лишь то, что обрываешь, остается. Поэтому: адье!