Илья Ильф - Сборник воспоминаний об И.Ильфе и Е.Петрове
Петров мгновенно угадывал замысел любого произведения, его схему, ритмический рисунок вещи, ее сюжетные ходы. Подобное чувство сюжета не часто встречается даже среди литераторов.
Когда Евгений Петрович принимался фантазировать вслух, сочиняя что-нибудь, мне это доставляло чистое наслаждение: до того легко, ясно, весело и до колик смешно он выдумывал вот тут же, у вас на глазах… Какая у него было хватка! Какое чувство жанра! То, что Петров предлагал для комедии, пахло рампой; фельетонный его замысел уже в момент рождения был задорен и публицистически ясен; поворот фабулы в рассказе — оригинален. Как умел он на лету подхватить зародыш чужой мысли, иногда невнятно-робко предложенный участником темного совещания[7] или при обсуждении сюжета будущих его пьесы, сценария или повести, мгновенно выявить все положительные и отрицательные возможности этого замысла, как-то сразу недоговоренная мысль бывала вскрыта до самой ее сердцевины.
Вам казалось, что решение найдено, а Петров все еще фантазирует — с невероятной расточительностью, какую может себе позволить только настоящий талант. Он отбрасывает все, что уже придумал, и сочиняет еще и еще, ищет самое трудное из решений — когда все придумано точно в границах жанра, но самое решение свежо, неожиданно и самостоятельно.
Я вижу перед собою Евгения Петровича, в цветной сорочке, с галстуком (пиджак аккуратно повешен на стул). Зажмурив глаза и склонив голову набок, он заразительным веселым смехом предваряет свою реплику о том, что только что пришло ему в голову, и громко возглашает:
— Товарищи, это надо так!..
И после паузы, означающей двоеточие, еще несвязно, но абсолютно точно по мысли, увлекательно и забавно, опять-таки вперемежку со смехом, извлекает то, что пришло ему в голову… А Ильф (очевидно, нельзя все-таки писать о них раздельно), Ильф, скроив строгое лицо, если придуманное недостаточно свежо или не отвечает его изощренному вкусу, через минуту, сперва против воли, смеется вместе с Петровым. Потом он включается в поток выдумок своего друга и вот уже перебивает Петрова:
— Погодите, Женя, тут надо сделать вот что…
Петров приумолк, послушал Ильфа и, мгновенно поняв мысль товарища, опять заглушает его своим сангвиническим баритоном:
— Верно! А потом еще так!..
Чудесные часы вдохновения! Как они радовали даже случайных свидетелей!
Да, Евгений Петрович с первого взгляда воспринимался как человек с несомненным ярким талантом.
Если в Ильфе при близком знакомстве поражал мощный аналитический ум, то в Петрове вы прежде всего ощущали гармоничную, одаренную личность. Человеческое его обаяние было решительно незаурядным. Он вызывал улыбку симпатии при первом же взгляде на его доброе, ласковое лицо. Тонкий нос с горбинкой. Маленький красивый рот. Острый подбородок. Азиатские, раскосые темные глаза и прямые темные волосы, которые образовывали на середине лба аккуратный треугольничек.
Все в Евгении Петровиче казалось милым, — даже манера предупредительно обращать в сторону говорящего правое ухо (на левое ухо он плохо слышал), даже манера чуть наклонять вперед корпус и, шагая, как-то по своему выбрасывать ноги немного в стороны. А вежлив и любезен Петров был, что называется, всем своим существом. Это — от любви к людям, от желания делать добро.
Но чуть случалось ему услышать о чьем-нибудь неблаговидном поступке, о бездушном отношении к людям, о чьей-нибудь нечестности, — он сразу же покраснеет, разгорячится, и тут уж его не остановить, пока не выскажет всего, что думает.
И бесполезно в эти минуты приводить ему резоны в оправдание. Петров еще круче наклонит голову, наотмашь разрубит воздух выпрямленной кистью правой руки с торчащим кверху большим пальцем и упрямо примется повторять:
— Н-н-нет! Н-н-н-нет!.. Пусть он будет бедный, но честный!
Это была обобщенная ироническая формула Петрова, в которой он требовал от людей честности, человеколюбия, демократичности. Петров глубоко понимал и чувствовал основы нашего строя именно с этой их стороны, веем своим складом показывая примеры того, каким должен быть советский человек. И совершенно закономерным для него было то, что в 39-м году он вступил в партию.
Но вернемся к совместной биографии Ильфа и Петрова. Интересно было наблюдать, как с 30-го, примерно, года прибывала к ним слава. А она именно прибывала, словно вода в половодье.
«Двенадцать стульев» были приняты читателями отлично, но, как водится, имена авторов не сразу запали в память публике. Второй роман укрепил и поднял интерес к писателям. И уже критика спешила наверстать прозеванное ею: хвалили, объясняли, почему это хорошо, почему именно так надо было писать… Репортеры охотно сообщали о планах, намерениях и выступлениях Ильфа и Петрова. В печати стали часто вспоминать и цитировать «Двенадцать стульев», «Золотого теленка», острые фельетоны наших друзей. Цитировали не только печатно, но повторяли изустно и в быту люди всякого звания.
— А помните, у Ильфа и Петрова в «Робинзоне»…
— Это еще в «Двенадцати стульях» есть…
— Он у нас, знаете, чистый Остап Бендер.
Вдруг выяснилось, что у каждого есть знакомый, удивительно похожий на Остапа Бендера.
Впрочем, с выходом в свет «Золотого теленка» дело было не совсем гладко. Но за «Теленка» заступился Горький. Илья Арнольдович рассказывал мне, как однажды Алексей Максимович спросил у него и Петрова, что слышно с их новой книгой. А узнав о затруднениях, обратился к тогдашнему наркому просвещения РСФСР А. С. Бубнову и выразил свое несогласие с гонителями романа. Бубнов, кажется, очень рассердился, но ослушаться не посмел, роман сразу был принят к изданию.
С некоторых пор Ильфа и Петрова стали узнавать на улицах. К ним обращались люди в беде и просто «просители». Романы их переводились на иностранные языки. Но сами друзья оставались прежними: так же возмущался Петров, узнав о дурном поступке, так же клеймил Ильф пошляков и казнокрадов своими неповторимыми по едкому остроумию замечаниями. Разве только немного менее застенчивым стал он, пообтершись на бесчисленных конференциях, совещаниях и приемах. Да еще, пожалуй, Петров начал быстрее отличать среди посетителей людей воистину обиженных от склочников и ловкачей.
В 1935 году осенью друзья уехали в Америку. Как известно, тяжелое путешествие в автомобиле через весь Североамериканский материк вызвало у Ильфа обострение тлевшей в нем болезни…
Увы, недуг Ильфа не утих и на родине, хотя лечился Илья Арнольдович исправно.
Над своей болезнью он старался шутить. Две грустные фразы в «Записных книжках» — вот, пожалуй, и все, что сказал Ильф о своем несчастье. За несколько дней до смерти, сидя в ресторане, он взял в руки бокал и грустно сострил: