Юрий Елагин - Укрощение искусств
Было уже около одиннадцати часов вечера. На освещенной веранде главного здания, куда направлялось шествие, стоял только что приехавший из Москвы Рубен Николаевич Симонов – большой друг Толстого. Он стоял, как всегда, изящный, непринужденный, нарядный, в своем белом фланелевом костюме…
– Здравствуй, Алексей Николаевич. Очень рад тебя видеть, – сказал Симонов спокойно, обращаясь к странной босой фигуре в кальсонах с тесемочками.
– Здравствуй, Рубен. – Приятели обнялись и поцеловались.
Куза достиг того, чего хотел. Алексей Толстой запомнил этот пикник на всю жизнь. И долго по Москве ходили его приукрашенные рассказы о нашем пикнике.
Раз как-то, примерно через год, проходил я по ресторанному залу московского Дома актера. За одним из столиков увидел я Толстого в компании знаменитых московских артистов. Я хотел было пройти мимо, но он неожиданно ухватил меня за рукав.
– Постой, постой! Я тебя помню… – пробормотал он заплетающимся языком, смотря на меня мутным взором. – Ты меня тогда на лодке вез и всю дорогу один греб… Давай выпьем… – Он протянул мне чей-то недопитый стакан с водкой и полез целоваться…
А пьеса? Как было дело с пьесой «Путь к победе», из-за которой устраивался весь этот грандиозный пикник? Пьесу Толстой отдал для постановки нашему театру. Роли в ней поручили играть лучшим нашим актерам. На постановку ее не пожалели денег. Но пьеса оказалась такой скверной, бездарной и скучной, что даже неизбалованный и покорный советский зритель не захотел ее смотреть, и после нескольких спектаклей ее пришлось снять с репертуара.
И роман «Хлеб», который появился в Москве примерно в это же время, не захотел читать неизбалованный советский читатель. Совсем плохой, никуда не годный роман написал спившийся, некогда талантливый советский писатель Алексей Толстой.
Горького отравили, Маяковский застрелился, многих сослали в концлагеря, некоторых расстреляли…
А Алексея Толстого споили, разложили морально и заставили лгать. И талант его погиб так же быстро и так же окончательно, как и таланты тех, кого расстреляли или сослали. Но сам он еще прожил долго. Он умер в 1945 году, и советская власть всегда показывала его демонстративно всему миру – и в газетах, и в журналах, и в кино, и на самых торжественных официальных приемах и банкетах: «Смотрите, вот он – большой писатель, гордость советской культуры! Смотрите, вот бывший дворянин и граф, а ныне – преданный и восторженный певец сталинской эпохи, великий бард победившего социализма!..»
И не всякий, видя Толстого на экране, читая о нем в «Правде» и видя его на фотографиях вместе с членами правительства или со знатными иностранцами, знал, что этот толстый человек, с некогда красивым, а теперь обрюзгшим и заплывшим лицом, был всего лишь очередной ложью советской власти. Ибо был это уже и не писатель, и никакой не певец, а некое декоративное существо, нечто вроде «свадебного генерала», которого приглашают в бедный дом на свадьбу, чтобы иметь возможность рассказывать потом соседям:
– Вот, смотрите, какие мы интеллигентные люди! Даже настоящий генерал в мундире на нашей свадьбе был и за столом сидел.
Глава 9 Кумир Москвы – артист Дима Дорлиак
Мягкий светло-серый ковер в коридоре второго этажа делает совсем неслышными шаги. Этот коридор ведет к выходу на сцену, и в него выходят двери уборных заслуженных артистов. Огромное, во всю стену зеркало в конце коридора как бы удлиняет его и придает ему нарядный и светлый вид. Если идти по направлению к этому зеркалу, то на стене с правой стороны окажется ряд портретов, много портретов в черных траурных рамах. Это портреты вахтанговцев, которых уже нет в живых.
Когда незадолго до начала войны я в последний раз проходил этим коридором, внимание мое невольно остановилось на них. Странным образом, хотя театр Вахтангова был одним из самых молодых среди лучших театров Москвы, но он потерял уже многих своих выдающихся артистов. Даже Художественный театр, который был на целое поколение старше него, не мог бы взять первенства в этом печальном соревновании. Вахтанговцы часто умирали молодыми, едва достигая сорока лет. В чем была причина? В бешеном ли темпе ежегодно меняющегося уклада жизни? В грандиозных ли нервных потрясениях, захватывавших все без исключения группы русской интеллигенции и часто бывших особенно острыми и болезненными именно для тех, кто был моложе? Или, наконец, просто в напряженной повседневной работе, особенно тяжелой как раз для лучших и наиболее известных актеров, которым приходилось, наряду с их основной службой в театре, также сниматься в кино, режиссировать спектакли в других театрах и много заниматься педагогической деятельностью?
Кто знает, в чем была причина того, что так много людей, блестящих и талантливых, еще совсем недавно украшавших вот эту, бывшую совсем рядом, тут же за стеной, сцену своим мастерством, хороших сердечных товарищей, веселых, любивших жизнь, друзей, свой театр, искусство – сейчас молчаливо и строго смотрели из своих траурных рам. Вот висит портрет Осипа Басова – старого музыканта Миллера из «Коварства и любви» – актера тонкого и умного, обладавшего большой разносторонней культурой. Дальше – Лев Петрович Русланов, в неизменном своем крахмальном воротничке, как всегда безукоризненный, подтянутый, немножко строгий. Уже нет больше этого неутомимого строителя театра, доброго товарища, верного друга.
А вот и Борис Щукин. Осенью 1939 года умер он внезапно от разрыва сердца, ночью, лежа на диване, с книгой «Мемуары актрисы» Дидро в руках. После работы над ролью Ленина, наряду с нервным перенапряжением, у него обнаружили серьезную сердечную болезнь, которую не смогли вылечить лучшие врачи Москвы.
Рядом с портретом Щукина висит портрет совсем еще молодого человека – на вид почти юноши, красоты необыкновенной, поразительной. Сколько благородства в тонких породистых чертах его лица, снятого в профиль. Все в нем совершенство и гармония. Ни один ваятель в мире не смог бы создать ничего лучшего, чем это прекрасное лицо. Это – Дмитрий Дорлиак. Много воспоминаний вызывает у меня его портрет – портрет моего друга Димы Дорлиака, умершего осенью 1938 года в возрасте всего лишь 26 лет. Странную жизнь – феерическую, шумную, полную больших успехов и больших огорчений и неудач, – успел прожить молодой Дорлиак в советской Москве тридцатых годов – жизнь, которая отличалась от жизни всех других 180 миллионов советских граждан, как небо от земли, не меньше, чем, например, жизнь бизнесмена из Манхэттена отличается от созерцательного бытия обитателей тибетских монастырей.
Если еще и уцелели в разных безопасных углах Советского Союза представители русской аристократии, то все они все-таки успели за эти годы потерять многое из бывших своих характерных особенностей. Актерами за кулисами театров, продавцами в антикварных магазинах, смотрителями в музеях или еще где-нибудь в укромных местах сидели они, скромно работая и радуясь тому, что доживали свой век на свободе, – благодарили свою счастливую судьбу. Некоторые устраивались хорошо, как, например, Шереметев. Другие – их было всего несколько человек во всей стране – устраивались даже совсем неподалеку от кремлевского Олимпа, как, например, писатель Алексей Толстой – «рабоче-крестьянский граф», как звали его в Москве; генерал граф Игнатьев и другие. Но и эти вели себя осторожно и тактично, хорошо зная, что именно от них требуется и чего будет им стоить каждый их неверный шаг. Их жизнь была полюбовной сделкой с советской властью, в которой обе стороны лояльно выполняли условия договора. А вот Дима Дорлиак ухитрился прожить свою короткую жизнь, не заключая никакой сделки с советской властью. Он был по натуре своей (также, впрочем, как и по рождению) аристократ с головы до ног – как были аристократами гвардейские офицеры прошлого века, как были ими блестящие придворные Екатерины Второй или Людовика XIV. Кроме того, жил в нем и молодой русский барин – широкая душа, кутила и ухажер, отчаянная голова, смесь безрассудства и благородства – нечто вроде гусара Долохова из «Войны и мира». И он настолько не боялся и не стыдился своего аристократизма и своего барства, что с возрастом он даже развивал их в себе, как будто бы действительность советской столицы – Москвы тридцатых годов – была для него Пажеским корпусом или закрытым колледжем для детей английских лордов в XVIII столетии.