Марк Твен - Автобиография
Так вот, с помощью этого лирического отступления я подошел в своем повествовании к тому клубному собранию в доме преподобного Фрэнка Гудвина, о котором говорил некоторое время назад и где в моем присутствии и при обращении ко мне было употреблено то же самое слово, которое, как я упомянул, было употреблено моей матерью еще за сорок лет до этого. Предметом обсуждения были сновидения. Беседа текла обычным безмятежным чередом. Покойный Чарлз Дадли Уорнер изложил свои взгляды в плавной и непринужденной манере, которую усвоил в ранней юности, когда обучался профессии юриста. Он всегда говорил приятно, всегда гладко, всегда осторожно подбирая слова, никогда не говорил возбужденно или агрессивно, всегда мило, любезно, благожелательно и всегда с легкой, почти неприметной, юмористической жилкой, то проступающей, то исчезающей в его речи подобно приглушенной игре света в опале. На мой взгляд, в том, что он говорил, никогда не было много смысла, никогда не было много соли, никогда ничего особенно существенного, что можно было бы унести с собой и над чем подумать, тем не менее послушать его всегда было удовольствием. Его красноречие неизменно было исполнено грации и очарования. Потом выступил покойный полковник Грин, который отличился во время Гражданской войны и в то время, о котором я говорю, занимал высокое положение в Коннектикутской компании взаимного страхования, так что ему предстояло вскоре занять пост ее президента, а затем и вовремя умереть на этом посту, оставив после себя незамаранную репутацию, в то самое время когда заправилы нью-йоркских страховых компаний приближались к полному краху своих репутаций. Полковник Грин обсуждал вопрос сновидений в своей обычной манере – то есть начинал предложение и тянул его до бесконечности, расставляя запятые здесь и там на пассажах длиной восемнадцать дюймов, никогда не колеблясь в выборе слова, двигаясь прямо вперед, как речное течение без порогов. Так что поверхность его речи была гладка как зеркало, ее структура идеально подходила для печатания без правки. И когда в конце отведенных ему десяти минут опускался молоток, полковник без перехода ставил точку – прямо там, где был, – и умолкал. С тем же успехом он мог бы остановиться на каком-то другом месте в этом самом десятиминутном высказывании. Вы могли бы отмотать эту речь назад и увидели бы, что она вся уставлена, как верстовыми столбами, запятыми, которые он мог с тем же успехом опустить, потому что они всего лишь отмечали путь и ничего больше. Они не могли привлечь внимание к пейзажу, потому что его там попросту не было. Его речь всегда была такой – идеально гладкой, идеально выстроенной, и когда он заканчивал, ни один слушатель не мог бы пойти в суд и засвидетельствовать, что именно он говорил. Это был любопытный стиль. Он был впечатляющ – вам всегда казалось, от одной запятой до другой, что он вот-вот скажет что-то важное, но этого никогда не происходило. Но в тот раз, о котором я говорю, величавый и великолепный преподобный доктор Бертон так и просидел, впившись в Грина глазами, от самого начала его выступления и до конца. Он смотрел, как мог бы смотреть впередсмотрящий на китобойном судне, выискивая место, где кит ушел под воду, и дожидаясь, когда он снова появится. Несомненно, именно этот образ стоял перед мысленным взором Бертона, потому что, когда Грин наконец закончил, Бертон всплеснул руками и воскликнул:
– Вон он!
Пастор Хаммерсли неторопливо проговорил свои положенные десять минут, легко, с удовольствием, с хорошими формулировками и в высшей степени занимательно – и именно этого всегда ожидали от пастора Хаммерсли.
Затем его сын, Уилл Хаммерсли, молодой юрист, теперь уже, по прошествии стольких лет, судья Коннектикутского верховного суда, тоже попытал счастья в обсуждении вопроса сновидений. И я не могу вообразить себе ничего более утомительного, чем речь Уилла Хаммерсли – речь Уилла Хаммерсли того времени. Вы всегда знали, что он, прежде чем завершить выступление, непременно скажет нечто, что вы сможете унести с собой, нечто, что вы сможете обдумать, нечто, что вы не сможете с легкостью выбросить из головы. Но вы также знали, что претерпите множество мук, прежде чем он это вымолвит. Он будет медлить и мяться, возвращаться к середине предложения, вновь и вновь подыскивая нужное слово, находить неправильное и снова искать. В таком духе он будет тянуть, пока все не изведутся, горячо желая, чтобы он успел закончить мысль в отведенное время, и в то же время все больше склоняясь к отчаянию, все больше убеждаясь, что на сей раз он не успеет. Он имел обыкновение всякий раз так далеко отклоняться от цели, что вы чувствовали: не сможет он покрыть разделяющее их пространство и добраться туда, прежде чем его десять минут истекут, а останется подвешенным между небом и землей. Но всякий раз неизменно, прежде чем кончались эти десять минут, Уилл Хаммерсли приплывал в назначенный пункт и выделял мысль с таким закругленным, красивым и приятно ненавязчивым эффектом, что вы с восхищением и благодарностью вскакивали со стула.
Иногда слово брал Джо Твичелл. Если он выступал, то было легко понять, что он берет слово потому, что ему есть что сказать и он способен сказать это хорошо. Но, как правило, он не говорил ничего, отдавая свои десять минут следующему человеку, и всякий раз, когда он отдавал их Чарлзу Э. Перкинсу, то рисковал быть линчеванным по дороге домой остальными членами кружка. Чарлз Э. Перкинс был скучнейшим белым человеком в Коннектикуте – и, вероятно, остается таковым по сей день: я не слышал ни об одном существующем его сопернике. Перкинс бродил, и бродил, и бродил в своей речи как неприкаянный, используя самый заурядный, самый унылый, самый бесцветный английский при полном отсутствии в нем какой-либо мысли. Вот он никогда не уступал своих десяти минут никому, всегда используя их вплоть до последней секунды. Затем всегда следовал небольшой перерыв – делать его приходилось для того, чтобы компания пришла в себя, перед тем как мог начать следующий докладчик. Перкинс, когда совершенно запутывался в своей речи и не знал, куда завело его идиотское философствование, имел привычку хвататься за повествование как утопающий за соломинку. Если только утопающий так делает, в чем я лично сомневаюсь. Тогда он рассказывал что-нибудь из своего опыта, вероятно, считая, что это имеет какое-то отношение к обсуждаемому вопросу. Обычно оно не имело – вот и на сей раз он рассказал о долгой, трудной и изнурительной охоте, которой занимался в лесах Мэна жарким летним днем, когда гнался за каким-то диким зверем, которого хотел убить, и как наконец, азартно преследуя это животное через широкий поток, поскользнулся, упал на лед и повредил ногу. После этих слов воцарилась смущенная тишина. Перкинс заметил, что что-то не так, и, видимо, до него дошло, что есть какая-то несообразность в том, чтобы преследовать животных по льду летним днем, поэтому переключился на теологию. Он всегда так поступал. Он был яростный христианин и принадлежал к церкви Джо Твичелла. Джо Твичелл умел собрать вместе самых невообразимых христиан, какие когда-либо собирались в одном церковном приходе. Перкинс имел обыкновение заканчивать выступление несколькими благочестивыми ремарками – да, собственно говоря, все они так поступали. Возьмите всю это компанию – ту компанию, которая почти всегда присутствовала, – и будет ясно, что это обыкновение распространялось на всех. Там был и Дж. Хэммонд Трэмбалл, самый эрудированный человек в Соединенных Штатах. Он знал в подробностях все, что когда-либо произошло в этом мире, и много такого, что собиралось произойти. Он был досконально осведомлен, и тем не менее, если бы существовал приз за самую неинтересную десятиминутную речь, он бы мог соперничать только с Перкинсом. Так вот Трэмбалл тоже заканчивал речь каким-нибудь благочестивым высказыванием. Генри С. Робинсон – губернатор Генри С. Робинсон, блестящий человек, весьма утонченный, эффектный и яркий оратор, который не сталкивался с трудностями при произнесении речей, тоже всегда заканчивал выступление чем-нибудь набожным. А.С. Данхем, человек действительно великий в своей области, а именно в коммерции: крупный заводчик, предприимчивый человек, капиталист, весьма умелый и захватывающий оратор, человек, которому стоило лишь открыть рот, как из него изливались перлы прагматизма, – и он тоже всегда завершал какой-нибудь благочестивостью.