Александр Гольденвейзер - Вблизи Толстого. (Записки за пятнадцать лет)
Тут же Л. Н. сказал о могуществе любви при общении с людьми:
— Любовь растворяет сердца.
Когда я приехал с Кавказа и в первый раз во время обеда приехал в Ясную, я присел около Л. Н. Разговор шел об убийстве приказчика в имении у Звегинцевой, вообще о теперешних событиях. Л. Н. сказал мне:
— Как хорошо думать, что скоро ухожу… К старости так ясно видишь, что одно нужно людям, и как все и везде делают всё, только не это одно нужное. Это ужасно! Разумеется, люди поймут это, но только когда это будет?!
Говорили об изменении форм жизни. Л. Н. сказал:
— Я себе всегда в упрек ставлю, что слишком много говорил об изменении форм жизни. Все временное, внешнее, то, что будет, и то, что есть, не зависит от нас. Человек должен только стремиться к тому, что он считает правдой, а что выйдет из этого, не в его власти.
Чертков справедливо возразил, что Л. Н. в своих писаниях именно всегда говорил о путях и оговаривался: что из этого выйдет, знать нельзя, и что жизнь найдет соответствующие изменившемуся сознанию людей формы.
Я играл на днях Шопена. Л. Н. сказал:
— Вот за это одно можно поляков любить, что у них Шопен был!
Потом он прибавил:
— Когда слушаешь музыку, это побуждает к художественному творчеству.
Недавно Илья Львович и Бирюков говорили про какого- то тифозного мужика и о том, что он весь во вшах. Л. Н. по этому поводу вспомнил:
— Раз в Москве был у меня вечером сын Сютаева (крестьянина, мыслителя). Собрался он уходить. Я оставляю его ночевать, а он отказывается, говорит: «Признаться, я давно в бане не был, вшей на мне много». Я ему сказал: «Вы с нами поделитесь».
Л. Н. прибавил еще:
— Такие люди живут в труде, в грязи — насколько их жизнь может быть нам примером! Единственная возможность нравственной жизни — это жизнь на земле.
Нынче Л. Н. вспоминал про Севастополь. Между прочим, он рассказал:
— Когда Малахов курган был взят и войска спешно переправлялись на Северную сторону — тяжелораненых оставили на Павловском мыске, где была батарея. Это сильная батарея, с которой можно было обстрелять весь город. Когда сообразили, что нельзя ее так отдавать французам, то решили взорвать. Я был у Голицына, там еще Урусов сидел, и тут же крепко спал добродушный, здоровый офицер Ильин. Мне сказали, что он только что вернулся из опасного поручения — взорвать Павловский мысок. Мысок был взорван с батареей и со всеми ранеными, которых нельзя было увезти, а батарею отдать неприятелю нельзя было… Потом пытались отрицать это, но я знаю, что это было так.
Л. Н. сказал недавно о Трегубове:
— Пока он не занимался проповеданием, он во всем сомневался. Помню, еще в Москве, по поводу Евангелия и чудес, он станет, прижмет меня к стене и отдыху не дает.
Только что скажу ему, как я себе объясняю какое — ни- будь чудо, он опять с вопросом: «Ну, а это как?..» А теперь, с тех пор как он стал проповедовать, он ни в чем не сомневается.
На этих днях Л. Н. сказал В. Г. Черткову:
— Знания без религиозно — нравственной основы ничего не значат. Я представляю себе знания как трубу; если она направлена к свету — она собирает, концентрирует свет, а если ее направить в сторону, то она ни к чему не нужна.
Во время этой же беседы Л. Н. сказал еще:
— Последнее время я все более стараюсь, и кажется, это мне иногда удается, вступая в общение с человеком, всегда помнить в нем Бога. И тогда все делается ясно и просто. Тогда не думаешь о последствиях, так как что из этого выйдет, не в твоей власти.
12 июля. Вчера Л. Н. рассказывал Д. В. Никитину (по поводу завещания г — жи Архангельской на устройство чего — ни- будь для крестьян), что, когда он был мировым посредником, он раз поехал в Москву и остановился в гостинице Шевалье. Там ему принесли от неизвестной дамы тысячу рублей на устройство школы. Л. Н. устроил школу (не помню, где именно), которая содержалась на проценты с этих денег. Когда Л. Н. бросил посредничество, школу закрыли. Л. Н. сказал:
— Очевидно, решили: Толстой — либерал, значит, школу надо закрыть. А тысяча рублей куда‑то исчезла…
Л. Н. рассказывал про С. И. Языкова, который был их опекуном после смерти отца и делал это с большими злоупотреблениями. По этому поводу Л. Н. опять сказал:
— По моему, глупая поговорка — «de mortuis aut bene, aut nihil». Вот про живых не следует дурно говорить, а про мертвых — наоборот, все можно.
За обедом Л. Н. в шутку сказал:
— Вот увидите, она меня непременно пристрелит.
— Кто она?
— Пристрелит непременно, — повторил он еще раз.
Оказывается, какая‑то дама прислала ему свою повесть с предисловием, в котором говорится о свободе творчества гения и т. п. Л. Н. сказал:
— Ее повесть просто ужасна. Я ей написал, что как мне ни неприятно; но я должен сказать, что у нее нет решительно никакого дарования и заниматься этим делом ей не стоит.
Л. Н. перечитывает книгу Германа Ольденберга об индусской философии. Он говорит, что это хорошая и интересная книга, но он порицает ее «научный тон», ссылки на литературу, на то, кто и на какой странице и какого сочинения, когда и что сказал по этому поводу.
Л. Н. сказал;
— Я не понимаю, как можно таким тоном говорить о важнейших вопросах человеческой жизни, вопросах, так близких сердцу человека.
Ставя чрезвычайно высоко учение Будды, Л. Н. говорит;
— Учение Христа является дальнейшим (может быть, как более позднее) и высшим еще развитием тех же идей. У Будды о любви говорится только отчасти, между прочим. У Христа же любовь поставлена в основание всего, ею проникнуто все его учение.
Как‑то говорили о писательском гонораре. Л. Н. обратился к П. И. Бирюкову и сказал:
— Я понимаю плату за работу вроде вашей биографии, но мне всегда казалась странной и несправедливой плата писателям за художественные произведения. Человек писал — наслаждался, и вдруг за это наслаждение требует себе пятьсот рублей за печатный лист!..
3 августа. Все шли дожди. Сено убрать не успели. Л. Н. говорит раз:
— Знаете пословицу: «Сено черное — каша белая»? Когда об эту пору дожди, для сена это дурно — оно чернеет, зато гречиха бывает особенно хороша.
Нынче Л. Н. сказал:
— Сегодня ко мне пришел странный человек, без усов, без бороды, — вид скопца. Я спросил его, не скопец ли он? Он взволновался, заплакал и стал говорить, что он от природы лишен половых свойств и что это горе его жизни, что в молодости над ним смеялись и он ужасно всегда от этого страдал. Он мне жалуется, а я говорю ему: «Какой вы счастливый!» Он оказался очень умным. Когда я стал по поводу земли говорить с ним о проекте Генри Джорджа, то он с полуслова все понял и сам договорил: «Вот бы землю податью обложить, они тогда напляшутся!»