Катрин Шанель - Последний берег
Я массировала, но сил поддерживать беседу у меня не осталось.
– Ведь я сыграла не последнюю роль в жизни своей эпохи, так?
Я поняла, чего от меня ожидают.
– И продолжаешь играть. Я уверена, имена политических деятелей, которые сейчас ведут большую игру, через сто лет забудут, а тебя будут помнить.
– Через сто лет! Я не смею заглядывать так далеко. Знаешь, мне просто хотелось бы снова привлечь к себе внимание. Напрасно меня сбросили со счетов. Пока я жива – я способна на многое.
– Не сомневаюсь, – пробормотала я, массируя ее ступню. Ноги у мамы были молодые, не изуродованные косточками и отложениями солей, крошечные, с ногтями, отливавшими вишневым лаком.
– И ты мне поможешь.
– Я?
– Ну конечно. Ты же пишешь статьи. И вообще – много времени отдаешь литературе.
– Мама, ведь я пишу научные статьи. Это другое. И я не отдаю много времени литературе, я просто люблю читать.
– А я что сказала?
Она была непробиваема.
– Ты любишь петь, но ты смогла бы написать оперу?
– Я тебя поняла, – вздохнула Шанель и встала. – Тебе просто не хочется. У тебя нет на это времени. Что ж, я найду человека, который на это согласится. Почтет за честь!
Лучше бы я согласилась тогда – все равно этим кончилось.
Мать сначала отыскала какого-то писателя, который называл себя философ-экзистенциалистом. Я не помню его имени, потому что его сотрудничество с матерью оказалось милосердно коротким – он решил поразить ее авангардным стилем письма, которого она не поняла. Потом она забрасывала телеграммами Реверди, умоляя его приехать и поправить свое здоровье, а попутно увековечить свою былую возлюбленную. Но, вероятно, он ответил отказом. Переписка увяла.
Тогда она остановила свой выбор на господине Моране. Он был образованным человеком, учился в престижных парижских лицеях, закончил Оксфорд, водил дружбу с Прустом и Кокто. Пруст написал предисловие к его первому сборнику рассказов, и сборник получил известность – хотя я-то полагала, что все дело в предисловии. Он писал длинно, скучно и много. В общем, Поль Моран был обычным графоманом. Но в сорок втором он подвернулся под руку вишистскому правительству и был отправлен послом Франции в Румынию. Из Румынии его выгнало наступление русских, и он спрятался в Швейцарии. Теперь он, так же как и мы, был изгнанником, прозябающим вдали от родины, и вокруг его скучной головы витал мученический нимб. Он продолжал писать, в основном эссе и портреты великих современников. Книги его продавались плохо, и Моран едва ли не бедствовал. Возможно, мать пожалела его…
Они стали вести долгие разговоры в гостиной – потихоньку расходились пансионеры и обслуживающий персонал, пригашали верхний свет, а они все говорили и говорили. Вернее, говорила мать, прикуривая одну сигарету от другой, время от времени делая глоток минеральной воды, то повышая, то понижая свой прекрасный хрипловатый голос. Она могла быть очаровательна в такие минуты, и я не удивлюсь, если Моран влюбился в нее по уши. Его книга, которую я прочитала через много лет, носила на себе следы и его графомании, и его влюбленности. Она беспомощна, но беспомощна по-хорошему, словно он считал себя не вправе украшать натуру Шанель своими жалкими художественными методами. Кажется, мать скоро разочаровалась в нем, хотя он еще долго ходил к нам обедать – высокий, в тщательно отчищенном бензином костюме, с обмахрившимися манжетами сорочки… Мне было жаль его, но вскоре его дела пошли на лад, и он умер членом Французской Академии наук. Помню, как я, войдя в гостиную, поймала на себе его взгляд… Вдруг он ласково улыбнулся мне и прикоснулся кончиками пальцев к моему локтю, словно хотел ободрить. И тогда я поняла, что мать рассказала ему обо мне. Его робкая дружеская ласка тронула меня…
Следующей жертвой матери стала Луиза де Вильморен. О литературных талантах этой дамы я ничего не знаю, потому что никогда не читала любовных романов – это Шанель зачитывалась ее романами. «Кровать с балдахином», «Жюльетта», «Госпожа де…» Мне всегда казалось, что жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на подобное чтение. Но что я знала точно – что Луиза была изумительно красива искушающей, нежной красотой. Когда-то она была любовницей и невестой Антуана Сент-Экзюпери, но покинула его. Теперь же она спала с британским послом Купером, и с леди Купер тоже.
– Мне казалось, женщины подобного стиля жизни тебе неприятны, – поддела я Шанель.
– О да. Но Луиза такая приличная дама. Что значит воспитание – женщина может вести себя как ей угодно и все равно быть принятой в любом обществе. Хороша собой, воспитанна, талантлива, она может позволить себе многое…
Могла бы позволить себе многое – но была, увы, на мели. Чета Куперов не баловала свою любовницу подарками, состояние, оставленное ей покойным мужем, успело истощиться, а гонорары за романы не покрывали потребностей этой фарфоровой куколки. Шанель обещала ей деньги, и Луиза согласилась.
– Я уверена, что гонорар за издание мемуаров позволит мне окупить эти траты, – высказалась мать.
Увы. Шанель могла быть предельно откровенна с Мораном, с его грустным взглядом и обтрепанными манжетами. Но откровенничать с женщиной, с молодой и красивой соперницей, ей показалось невозможным, невероятным. Как могла, она приукрашивала прошлое, стирала, словно влажной губкой с доски, часть воспоминаний и на их месте писала новые. Она утверждала, что ее родители были зажиточными фермерами; что она воспитывалась у крайне набожных тетушек; что прозвище Коко ей дал ласковый папенька… И ни слова о кафешантане, ни полслова о магазине готового платья, где над крошкой Коко, над ее субтильной фигуркой смеялись дородные покупательницы! Она убавила себе десяток лет, а о моей скромной персоне речи вообще не шло. Любовники, дававшие ей деньги на мастерскую, превратились во внимательных и почтительных поклонников. Случайные связи превращались в нежную дружбу. Ошибки приукрашивались. Разочарования отметались. Горечь жизни становилась пикантной. Была, разумеется, в этих рассказах и щемящая искренность, но настоящей жизненной правды не было. Впрочем, способна ли была автор «Кровати с балдахином» написать настоящую правду?
Мать снова связалась не с тем человеком. Она очень рассчитывала продать рукопись в Америке и улетела в Нью-Йорк с волюмом своих мемуаров, не сказав мне ни слова. Просто сбежала, как Сандрильона на бал. Меня беспокоило, как она перенесет отказ, в котором лично я не сомневалась.
Но Шанель была куда крепче, чем я о ней думала. Она сумела не только легко отнестись к отказу, но и свалить вину на Луизу. Любимая подруга, талантливая писательница и воспитанная женщина в мгновение ока обратилась в собственную противоположность. Теперь она была бездарна и безнравственна. Вильморен кротко снесла критику и вернулась под крылышко к Куперам, даже не огрызнувшись на свою покровительницу. Полагаю, она не была такой уж безответной овечкой, просто ей смертельно не хотелось возвращать матери те деньги, которые она перебрала у нее в качестве аванса. А мама и не думала требовать их назад.