Анри Труайя - Ги де Мопассан
Чем еще занимается он в Этрета, помимо флирта с соседкой? Охотой. Он прямо-таки балдеет от этих охотничьих походов на заре, в холоде и тумане, с согбенной спиной, руками в карманах и ружьецом под мышкой. «Мы… шагали совершенно бесшумно – наша обувь была обмотана шерстяными тряпками, чтобы не скользить на речном льду. Взглядывая на собак, я всякий раз видел белый пар их дыхания» – это строки из новеллы «Любовь». В этой же новелле он с тонкостью анализирует свою охотничью страсть, сопоставимую разве что со сладострастьем плотским: «Я унаследовал все инстинкты и страсти первобытного человека, охлажденные здравым смыслом и чувствами человека цивилизованного. До безумия люблю охоту, и, когда вижу окровавленную дичь, когда вижу кровь на ее перьях и кровь на своих руках, сердце у меня начинает так бешено колотиться, что темнеет в глазах». О да, ему была присуща исконная жестокость, берущая свое начало в глубинах годов; жестокость как по отношению к покоряемой им женщине, так и к убиваемой им дичи. Эта доходящая до степени садизма жестокость является в очень многих его новеллах – будь то сюжет о трагической смерти девочки («Маленькая Рок»), или о гибели осла от рук двух идиотов («Осел»), или о мученической смерти женщины, заживо сожженной ревнивым мужем («Вечер»). Эти описания проникнуты неким варварским лиризмом, торжествующей пунктуальностью, от которой берет оторопь. Речь идет не просто о позиции рассказчика, который прибегает к подобным эффектам, чтобы встряхнуть апатичную публику. В жизни, как и в словесности, он способен быть то жалостливым, то яростным, то деликатным, то грубым. Он подтверждает это в своих письмах с очевидною искренностью. «Мне больше всего нравится стрелять в пролетающую птицу, – признается он в письме к г-же Стро (Straus),[67] – хотя, видя, как она умирает, я сожалею, что убил ее. Иду дальше, преследуемый угрызениями совести, а перед глазами стоит бьющаяся в агонии птица. И вновь стреляю. Так я всегда веду себя вдали от людей и событий. Мне кажется, что здесь я чувствую жизнь сильнее и грубее, чем в городах, где общение с себе подобными уводит, отдаляет человека от жестокой близости природы…Надо чувствовать себя с такой силой, чтобы каждое ощущение потрясало тебя до основания, как потрясает землю вулканический толчок». Кстати сказать, Мопассан одинаково счастлив в этом слиянии с природой как за городом, так и на морских просторах. Он питает самый настоящий культ возделанной земли, деревьев, диких тварей, движущейся воды. «Мои глаза, открытые, словно голодный рот, пожирают землю и небо, – пишет он в „Жизни пейзажиста“. – Да, я искренне и глубоко чувствую, что поглощаю своим взглядом мир и перевариваю цвета, как переваривают мясо и фрукты».
Все же после стольких недель одиночества и шатаний, требовавших значительных физических усилий, Мопассан не прочь возвратиться в Париж. Там он все с тем же сладостным отвращением (écoeurement délectable) бросается с головой в роскошные салоны, театральные вечера и литературные обеды. Вскоре он открывает для себя царствующее над Парижем еврейское интеллектуальное общество и находит его привлекательным. 25 ноября 1885 года Эдмон де Гонкур заносит в свой дневник: «Еврейские женщины высшего общества сейчас большие любительницы чтения, и они одни читают – и осмеливаются в том признаться – молодых талантливых авторов, которых позорит Академия». И впрямь, несколько богатых семей племени Израилева, нажившихся в период Второй империи, принимали в своих пышных жилищах артистов, писателей, журналистов, знаменитых адвокатов и антикваров – словом, всю публику такого рода, что была в городе. Проявив внимание к этому феномену, Ги вдохновился им, чтобы живописать в романе, над которым он в то время работал, коварные махинации финансиста-еврея по имени Вильям Андерматт. «Еврейская раса, – пишет Ги, – пришла к часу мщения. Раса угнетенная, как французский народ до Революции, теперь готова подвергнуть угнетению других силою золота» («Монт-Ориоль»). Как и большинство современников, он испытывает бессознательное отвращение к этим делягам-воротилам, которые после того, как были длительное время отстранены от власти, утвердили свой успех в финансовой, политической и культурной областях. Вместе с тем в противоположность глобальному антисемитизму Дрюмонта, возгласившего с полос «Еврейской Франции»: «Все исходит от еврея и все возвращается к еврею», антисемитизм Ги куда более тонкий, робкий, избирательный. Его презрение направлено по преимуществу на тех, кто ворочают огромными капиталами и проводят спекулятивные операции то в одной, то в другой стране, – всех этих Ротшильдов, Перейров, Фульдов… Но при том что он осуждает их за страсть к златому тельцу и жажду гегемонии, он ослеплен их женщинами. Коренной нормандец, он втихую смакует тайну еврейских красавиц, которые кажутся ему явившимися с иной планеты, из иной цивилизации. Находясь рядом с ними, он чувствовал, будто отправился в дальние края, хотя никуда не уезжал из Франции. Не кровь ли ведьм течет в их жилах? Так что они вполне заслуженно ходят королевами сей Третьей республики с самого ее младенчества и устраивают сговоры с целью назначения министра или избрания академика.
Самой пленительной из этих дочерей Сиона показалась ему Мария Канн, происхождения малороссийского.[68] Она была сестрой мадам Каэн д’Анвер и жила в элегантном особняке маршала Вийяра по адресу: рю де Гренель, 118. Там, в этих роскошных гостиных, встречались такие важные особы, как Поль Бурже, профессор Видаль, Эдмон де Гонкур, живописец Боннар, аббат Мюнье и Эдмон Ростан. Очаровательная брюнетка с ослепительно белой кожей, Мария Канн была преисполнена мечтательной апатии, перед которой Ги решительно не мог устоять. Да только ли он! Возвратившись с одного из обедов у Марии Канн, Эдмон де Гонкур записал 7 декабря 1885 года в свой дневник: «Троица слуг, выстроившаяся на лестнице, высота сих двойных дверей, огромные размеры комнат, анфилада гостиных, обитых шелком, говорят вам о том, что вы – в жилище израэлитского банкира… На диване небрежно расселась мадам Канн с кругами под огромными глазами, полными сумеречного томленья; кожа оттенка чайной розы, черная родинка на скуле, насмешливо загнутые кверху уголки губ, обширное декольте, обнажающее белизну лимфатической груди, ленивые ломаные жесты, которые порою словно охватывает лихорадка. Эта женщина обладает совершенно неповторимым шармом – умирающим и ироничным одновременно (charme à la fois mourant et ironique tout à fait singulier), к которому примешивается свойственная русским прельстительность, интеллектуальная порочность в глазах и простодушное щебетанье… А впрочем, если бы я был по-прежнему молод и по-прежнему искал любовных похождений, я желал бы от нее одного лишь кокетства: мне казалось, что, если бы она мне отдалась, я испил бы с ее губ, с ее уст толику смерти. Порою она так стискивает себя руками, что у меня возникает мысль о теле, лежащем спеленутым в гробу». В этот вечер разговор и впрямь носил погребальный характер. Зашла речь об утопленниках, выставленных в морге. И тут же Мопассан пустился в полные реализма рассказы о мертвецах, которых он выловил в Сене. Чтобы заставить содрогнуться дам, он рассказывал об этом во всех ужасающих подробностях. Эдмон де Гонкур, который с недоброжелательством наблюдал за ним, догадался, какую он ведет игру, и записал: «Он (Мопассан) растекается мыслью по кáше (bouillie), папье-маше, смакует омерзение, вызываемое этими мертвецами, с преднамерением – и это очень чувствуется – воздействовать на мозг присутствующих здесь молодых женщин и навязать им свою персону рассказчика, наводящего страх и загоняющего в угол кошмаром». Сидя на стуле, «улыбчивая и напуганная, и восхитительно умирающая» (adorablement crevarde) Мария Канн не сводила глаз с этого гостя с могучими плечами, который самым откровенным образом говорит о самых деликатных вещах и о котором ходит слух, что в деле удовлетворения женщин ему равных нет. У нее был легкий флирт с изящным Полем Бурже; так, может, стоит отдать предпочтение бодрому бычку из Этрета? Поставив этот вопрос, она все же предоставила времени решить его. Что касается Ги, то он, с одной стороны, очарован меланхоличной и болезненной Марией Канн, с другой – проявляет интерес (в большей степени интеллектуальный) к другой женщине из высшего еврейского общества, Женевьеве Стро (Straus).